Она одевала его прилично и добротно, и все же ему приходилось не раз краснеть за фасон своих костюмов и форму своих шляп, ибо они отнюдь не согласовались с последним криком моды. Это было для него подлинным источником стыда и досады, и когда мне раз-решалось подарить ему одну из своих новых косынок, чтобы он сделал себе галстук, он це-лые дни торчал у зеркала, с безумной радостью завязывая и перевязывая его на различные лады. Он лелеял надежду, что наступит день, когда у него будет собственный портной или он обзаведется красивым мундиром. Ему нравилась статная выправка юных моряков, и ба-бушка хотела, чтобы он избрал себе эту профессию, в которой отличились ее муж и другие представители их семьи, но Мариус не очень-то был силен в математике и питал к морю непреодолимое отвращение. Он хотел стать моряком, не вступая на борт корабля.
– Значит, ты хочешь служить в пехоте? – спрашивала я.
– Да, – отвечал он. – Я должен быть гусаром или стрелком: только у них красивые мундиры.
– Но ты еще не дорос до того, чтобы стать солдатом?
– Я и не буду солдатом. Я хочу быть офицером, ведь я же дворянин.
– Но Фрюманс говорит, что тогда надо поступать в военное училище, где изучают ма-тематические науки, но что ты их никогда не усвоишь, если не будешь как следует учиться.
На этом дело кончалось, так как Мариус не хотел да и не мог ничему учиться. Самое большее, на что он был способен, это делать вид, что слушает Фрюманса и внимательно следит за его объяснениями. Но это было лишь победой, одержанной его несколько высоко-мерной вежливостью над отвращением к любому принуждению. Он обладал только одной силой – мягкостью, которой он пользовался, чтобы побудить и других быть с ним мягкими. Когда Фрюманс – образец терпеливости – бывал доведен до крайности его отсутствующим видом, Мариус говорил ему с преувеличенной вежливостью:
– Прошу прощения, сударь, не будете ли вы любезны выражаться несколько яснее.
Как будто в этом был виноват учитель, а не он сам! Когда же это начинало раздражать меня, он говорил:
– Ты знаешь, что я вовсе не собираюсь злиться, и можешь болтать себе все, что угодно: мне это совершенно безразлично.
И он изрекал это таким гордым и спокойным тоном, что гроза моментально проходила, не затронув его, не взволновав ни на мгновение, не потревожив ни волоска на его изящно завитом хохолке, взбитом надо лбом наподобие угольника. Он продолжал быть самым красивым мальчиком на свете, что не мешало ему притом быть и самым ничтожным. Я уже привыкла к его лицу и не находила в нем больше никакого очарования. Его элегантные манеры уже больше не ослепляли меня, а постоянное стремление причесываться и тщательная чистка ногтей начинали не на шутку раздражать меня. Его бильбоке вызывало во мне ненависть, а охотничьи приключения с Фрюмансом, который убивал всю дичь, по которой Мариус промазал, производили на меня комическое впечатление. Но он покорял меня своей невозмутимостью.
Потом я узнала, что бабушка, сперва очень озабоченная его будущим, положилась да-лее на волю Божью, исторгнув из Фрюманса признание в полной неспособности его учени-ка.
– Что ж, – сказала она, – запасемся терпением и постараемся не сделать его несчаст-ным. Не осознавая своих ошибок, он не поймет и кары за них. Кем он станет? Может быть, жалким мелкопоместным дворянчиком, как сотни других, который будет отказывать себе во всем целый год, чтобы пускать пыль в глаза в течение недели, или увлечется охотой и вообще не будет блистать в свете, или из него получится какой-нибудь несчастный унтер-офицер, лет двадцать ожидающий эполет. Пусть только он не следует примеру моего сына, который был красивым мальчиком и, умея лишь привлекать внимание дам, дважды спасся удачной женитьбой.
Бедная бабушка не знала, что окажется пророчицей.
XV
Недели через две, как-то вечером, когда Фрюманс уже ушел от нас, мы вдруг увидели, что он возвращается, слегка чем-то взволнованный. |