Потом музыка снова отпускала, потому что ты
чувствовал себя слишком измотанным, уничтоженным, утомленным, чтобы ее
слышать, музыка отпускала, и ты снова видел, как семь прелестных собак водят
свой хоровод, как они прыгают и резвятся, и тебе хотелось, хотя выглядели
они надменно, их окликнуть, спросить о важном, узнать, что они делают здесь,
но едва ты порывался это сделать, снова чувствуя сокровенную, кровную,
славную собачью связь с этой семеркой, как вновь звучала музыка, доводила
тебя до беспамятства, заставляла кружиться волчком, словно ты и сам был не
жертвой ее, а музыкантом, швыряла тебя туда и сюда, как ты ни молил о
пощаде, пока она не спасла наконец от собственного своего гнета, сунув тебя
головой в заросли, которых здесь было много, что я не сразу заметил, и
заросли защемили голову так крепко, что это давало возможность прийти в
себя, отдышаться, несмотря на отдаленные раскаты музыки. Поистине, больше
даже, чем искусству семерых собак -- а оно было мне непостижно, было все вне
пределов моих способностей и моего бытия -- я поражался тому мужеству, с
которым они открыто и дерзко противостояли производимым ими звукам,
поражался той силе, которая для этих звуков нужна и которой, казалось,
ничего не стоило сломать позвоночник. Правда, теперь присмотревшись из
своего укрытия внимательнее, я понял, что то, чем они работали, было не
спокойствие, а высшее напряжение; столь, казалось бы, уверенно ступающие
ноги подергивала на самом деле непрерывная опасливая дрожь, и они то и дело
взглядывали друг на друга почти с судорогами отчаяния, а энергично
подтянутый язык норовил снова тряпкой вывалиться из пасти. Нет, не страх
перед свершением приводил их в в такое волнение; кто отваживался на такое,
кто достигал такого, тот не ведал страха. Откуда же этот страх? Кто понуждал
их делать то, что они здесь делали? Я не мог больше сдерживаться в
особенности потому, что каким-то непонятным образом они вдруг показались мне
нуждающимися в помощи, и сквозь весь этот шум громко с вызовом выкрикнул им
свои вопросы. Но -- странное, странное дело! -- они не ответили, они сделали
вид, что меня не замечают. Собаки, даже не удостаивающие ответом собаку --
нет, что угодно, но такое нарушение собачьего этикета не может быть прощено
ни при каких обстоятельствах ни малому, ни большому псу. Может быть, это
все-таки не собаки? Но как же не собаки, когда я, вслушиваясь теперь,
различаю даже те негромкие восклицания, которыми они перебрасываются,
подстегивая взаимное рвение, привлекая внимание к трудностям, предупреждая
ошибки? И разве не вижу я, как последняя в их ряду маленькая собачка, к
которой и относятся по большей части эти восклицания, все время косит глазом
в мою сторону, подавляя очевидное, но, по-видимому, запретное желание
ответить мне? Но почему оно запретно, почему то, чего неукоснительно требуют
наши законы, на сей раз оказывается под запретом? Возмущение настолько
заполнило мою грудь, что я почти забыл и про музыку. |