Может быть, это
все-таки не собаки? Но как же не собаки, когда я, вслушиваясь теперь,
различаю даже те негромкие восклицания, которыми они перебрасываются,
подстегивая взаимное рвение, привлекая внимание к трудностям, предупреждая
ошибки? И разве не вижу я, как последняя в их ряду маленькая собачка, к
которой и относятся по большей части эти восклицания, все время косит глазом
в мою сторону, подавляя очевидное, но, по-видимому, запретное желание
ответить мне? Но почему оно запретно, почему то, чего неукоснительно требуют
наши законы, на сей раз оказывается под запретом? Возмущение настолько
заполнило мою грудь, что я почти забыл и про музыку. Вот собаки, которые
преступают закон. Пусть они даже величайшие кудесники, но закон существует и
для них, это было совершенно ясно и моей ребячьей душе. А тут мне открылось
и другое. У них действительно были все основания помалкивать, если они
помалкивали, повинуясь чувству вины. Ибо как вели-то себя эти несчастные?
Поначалу, из-за слишком гром- кой музыки, я не обратил на это внимания, но
ведь они отбросили всякий стыд, докатились до такого неприличия и
непотребства, как хождение на задних лапах. Фу ты, какое канальство! Они
обнажались, выставляя напоказ свои бесстыдства, и делали это намеренно, а
когда порой чисто инстинктивно совершали естественные, добродетельные
движения, например, смиренно опускали вниз передние лапы, то тут же
испуганно одергивали себя, как будто совершили ошибку, как будто сама
природа -- это ошибка, снова вскидывали свои лапы, умоляя взорами простить
их за погрешность невольной заминки. Не свихнулся ли мир? Где я? Что с нами
случилось? Тут уж я, собственного благополучия ради, не мог долее терпеть;
выпутавшись из цепких зарослей, вырвавшись из них последним рывком, я
ринулся было к собакам, я, маленький ученик, должен был стать учителем,
должен был объяснить им неприличие их поступков, удержать от последующих
прегрешений. "И это взрослые собаки, взрослые собаки!" -- повторял я про
себя. Но едва стал я свободен, едва приблизился к ним на расстояние в
два-три прыжка, как опять возник тот же шум, меня полностью цепенивший. Быть
может, в запале я бы нашел в себе силы ему сопротивляться, поскольку к нему
уже попривык, но тут к прежней его полноте, вполне ужасной, но не
необоримой, прибавился новый, чистый, строгий, неизменно ровный, в
совершенной неизменности и ровности издалека долетающий тон, тот тон,
который, собственно, и формировал мелодию из хаоса звуков и который поверг
меня на колени. Ах, какую одуряющую музыку производили эти собаки. Я не мог
сдвинуться с места, не мог рта раскрыть для поучений, пусть себе и дальше
раскорячиваются, грешат и совращают других ко греху умильного созерцания;
кто, кто мог требовать столь тяжкой ноши отменя, простой, маленькой собаки?
И я как бы еще уменьшился в росте, сжался, как мог, завизжал, а если б после
представления собаки спросили меня о моем мнении, я бы искренне их похвалил. |