— Она сказала, что Марик очень хороший, таких, как он, следует любить, но она не может любить, потому что приговорена любить другого, своего мужа, она так и выразилась: «Я приговорена любить Валентина», и с этим ничего нельзя поделать, и она плакала, она говорила, что наверно, я ее осуждаю, а ей все равно…
— Это она тебе так сразу все и выложила? — спросил я.
— Да, сразу. Она все рассказала. Валентин — ее первый муж. Правда, они не были расписаны, но он был ее мужем, в конечном счете не все ли равно, есть штамп в паспорте или нет? Не правда ли?
Не дожидаясь моего ответа, Иринка продолжала дальше:
— Она узнала, что он попал в катастрофу. На его «Жигуль» налетел самосвал, машина разбита вдребезги. Тая сказала, что от машины осталась груда металла, но зато он, к счастью, остался жив. Правда, сильно покалечен, переломаны пять ребер, нога, рука сломана в двух местах, выбиты зубы, но, главное, жив! И будет жить! И она сказала мне, что любит своего мужа, всегда любила, не переставала любить его, он для нее самый главный человек в жизни…
Иринка оборвала себя. Подумала немного, как бы соображая, стоит ли говорить, и потом все же решила:
— Ну вот так, скажем, как для меня Пикаскин…
Слова ее как бы обожгли меня, хотя я и ожидал их, и все равно обожгли. Вот она и призналась сама, первая, что любит, да, любит этого своего Пикаскина.
Но, в сущности, я-то здесь при чем? Имею ли я право вмешиваться, навязывать ей свое мнение? И чем Пикаскин хуже того, другого, еще неведомого, кого ей было бы суждено полюбить?
Так думал я в те немногие секунды, когда она замолчала. Потом она снова заговорила:
— Тая сказала, что ее Валентин верен себе, такой лопух, можешь себе представить, со дня на день собирался застраховать свою машину и так и не застраховал…
— И теперь не получит ни копейки, — сказал я.
— Конечно, нет. Он несколько лет копил деньги на машину. Тая говорит, что машины у него больше не будет. И не надо, говорит Тая, она очень довольна, что не будет машины, потому что еще немного, и Валентин был бы убит на месте…
— Он в больнице? — спросил я.
— Да, еще бы, у Склифосовского. Тая считает, что ему придется пробыть там не меньше двух месяцев.
Я произнес не без ехидства:
— И она будет преданно ухаживать за ним, и забудет все его обиды, и снова между ними воцарится мир и благоденствие и все такое прочее?
Иринка не захотела принять моей иронии.
— Конечно, как же иначе, — сказала просто.
Всю следующую неделю Иринка являлась домой поздно. Я уже перестал ее ждать, я понимал, что служба помощи в разгаре, должно быть, приходится все время уговаривать, утешать Пикаскина, сулить ему златые горы и уверять, что все, все и еще раз все будет хорошо, прекрасно, упоительно…
Потом Иринка уехала в командировку в Краснодар. Я знал, что у нее будет командировка, и ждал, когда она уедет, мне предстояла операция глаукомы в правом глазу и не хотелось, чтобы операция была при ней. Я предчувствовал, что она тяжело воспримет эту операцию, и решил скрыть от нее.
Пусть она уедет, думал я, тогда можно будет со спокойной душой лечь в больницу, а когда она приедет, уже все будет позади, и таким образом Иринка избегнет всяческих волнений и тревог, связанных с моей злополучной глаукомой.
Я проводил ее на аэродром.
— Только не звони, пожалуйста, — попросил я Иринку. — Дома все равно никого не будет.
— Разве ты тоже куда-нибудь уезжаешь? — удивилась она.
— Захотелось на пароходе проехаться от Ленинграда до Кижей, — сказал я. |