Вот и все, что я могу сказать. Любой, у кого в жизни такое случалось, поймет. Вы – нет. Вы сойдете с ума.
Он, должно быть, следил, как я уезжаю, – по крайней мере, я так думаю. Он увидел меня, а затем вернулся в дом, взял старую скрученную веревку, которую Джонджо использовал вместо буксирного троса, и выставил Мартышку за дверь; понимаете, по-моему, это говорит о том, что он и в самом деле любил Ли, он не хотел, чтобы тот видел, что он собирается сделать; он пошел наверх, вытащил чердачную лестницу, поднялся, привязал веревку к балке, поднял лестницу и… я не могу. Не могу.
Там я его и нашла, я пыталась его приподнять, ослабить веревку, Мартышка хотел мне помочь, но так кричал, что толку от него было мало. Я… я пыталась изо всех сил, но это было бесполезно, там стоял этот запах и… он выглядел ужасно – раздувшийся, изломанный, а ведь он был таким красивым… Вошли полицейские, они проверили, ну, знаете, может быть, он еще жив, но по их лицам я поняла, и Мартышка тоже, и проживи я еще хоть тысячу лет, я никогда не забуду лица Ли, потому что по нему было видно, что он тоже умирает. Он бросился бежать, и с тех пор я его никогда больше не видела, хотя иногда мне его недостает. Мне хотелось бы посидеть рядом с ним, не говорить, просто вспоминать Натти.
Я думаю, в мире найдется немного людей, которым не доводилось терять любимых. Тебе будут говорить, что ты с этим справишься, что нужно продолжать жить… В одном дурацком журнале я прочитала, что нельзя скорбеть больше полугода, потому что это нездорово. Господи, да я буду скорбеть до конца своих дней, и дня не проходит, чтобы я о нем не вспомнила. Мне наплевать, будут ли меня считать ненормальной или какие там еще идиотские слова они используют, если ты не скалишься все время, как шимпанзе, и плюешь на банальности, от которых им комфортнее.
Самое тяжкое для меня – его посмертный образ, вторгающийся, накладывающийся на те воспоминания, которые я хотела сохранить. Я думала о нем, встречая на улице парня, чьи манеры, походка напоминали мне Натти, или читая о фильме, который, мне казалось, ему бы понравился, и я видела перед собой улыбающееся лицо моего мальчика, ребенка или мужчины, но как пятно, как грязный сорняк, вид его тела, обезображенного тем, что он сделал, разрастается и заслоняет собой все. Сейчас это уже отчасти прошло, но я не могу вам сказать, сколько времени продолжалась эта пытка.
И кошмары, разумеется, они все еще случаются. Доктор выписал мне таблетки, но от них сны стали еще хуже. Я пытаюсь бороться, слезы душат меня, но лекарство не дает мне проснуться, я все время пытаюсь вытащить его, ослабить эту проклятую веревку. Так что я перестала их принимать и от «прозака» тоже отказалась, поэтому они считают меня совершенно ненормальной, но плевать на них. Каждый справляется с бедой как умеет, я не хочу становиться одной из этих, похожих на роботов со стеклянными глазами, женщин, которых можно встретить в приемной у врача; ничего не меняется, они по-прежнему хотят сделать нас послушными.
По крайней мере, все официальные проблемы закончились: следствие, похороны. Я не хотела идти на эту ужасную службу в крематории, это приземистое кирпичное здание, больше похожее на общественный туалет, чем на место, где чтят усопших. Ёбаная священница или кем она там была, бубнила о Натти, которого сроду не знала, – погибшем «во цвете юности». Нас там было всего трое, Полин Скиннер в леопардовом пальто из стриженого меха, похожая на французскую шлюху 40-х годов, верный Бобби и я, сзади, в черном, потому что у меня ничего другого не было. Я в трауре всю мою треклятую жизнь. Полин пыталась меня задеть, наслаждалась каждой минутой, вопила, визжала, притворялась, будто падает в обморок, и Бобби обнимал ее дрожащими тонкими руками. Она наконец-то взяла реванш, она получила прах Натти и забрала его с собой, в свою квартиру несомненно. Хотя я не исключаю, с нее станется, потащить прах с собой в паб, изображая убитую горем бабушку, в надежде, что ей поставят выпить. |