Поэтому вся желчь, гнев и злоба, что неизбежно рождаются в человеческом сердце, но у нас обычно рассеиваются в тысяче направлений, у бедных, тихих эрцгерцогов обрушиваются лишь на головы не повинных ни в чем профессоров. Вот он и забавлялся моими школьными проказами, как ты сейчас смеешься, слушая меня, — ведь и ты, озорник, нашел мою слабинку!
После ужина мама Фрузина, извинившись, сразу легла; завтра ее трудный день ожидает, вот она и ложится с курами, чтобы встать с петухами, — мужчины же долго еще беседовали, попивая винцо, о делах страны и комитата, поругивая немцев и евреев, как это принято у людей, рожденных венгерской матерью, а когда все темы истощились, обратились к вечному источнику — картам, решив сыграть несколько партий в пикет. Палойтаи стало жарко от шомьоского вина («Михая Тоота урожай», — похвалил хозяин), сняв пиджак, он делал ставки по шестьдесят и девяносто, время двигалось к полуночи, как вдруг послышался стук в окно.
Хозяин потянул за висевший на стене шнурок, что вел в соседнюю комнату и был привязан, вероятно, к ноге слуги Берти Мучко, который тоже был туг на ухо, так как ему уже перевалило за восемьдесят. Он притащился медленно, позевывая. — Ну, чего вам? — спросил Берти не без досады.
— Погляди-ка, батя, — сказал хозяин, тасуя карты, — третий раз в окно стучат, а кто — не видно, все стекло в ледяных узоpax; и открывать не хочу, больно уж я разогрелся.
— Ага, мне, значит, посмотреть? Я, значит, не разогрелся?
— Наверно, и ты, батя, разогрелся, но ты ведь в карты не играешь, можешь одеться и выйти поглядеть, кто там и чего он хочет.
Недовольно ворча, слуга потащился из комнаты и вернулся лишь спустя четверть часа.
— Ну, кто там? Чего хочет? Уж не гость ли?
— Еврей молодой.
— Что? — гневно вскочил Палойтаи. — Где тут арапник? Разве мой дом корчма? Да кто я ему, что он меня смеет в ночную пору беспокоить? Это уж слишком, разрази его гром! Где он? Спустить на него собак с цепи!
— Он здесь, в передней.
— Ты его впустил? Ко мне? Сейчас, ночью? Да ты что, сбесился, батя? Или не знаешь, что я юдофоб? Гони его плетью, старый осел!
— Нет уж, этого я делать не стану! — весьма флегматично ответил Мучко.
— Что? Не станешь, коли я приказал? — В глазах у Палойтаи блеснули молнии.
— Это сын вдовы Ицика, бедной еврейки, она возле церкви в ветхой лачужке живет.
— А мне какое дело, чей он там сын! Как он прийти сюда посмел? В такое время? Ко мне?
— Посмел, потому мать его очень вдруг занедужила, может, при смерти, вот и пришел он просить у вашей милости лавровишневых капель.
— Гм, — понизив тон, произнес Палойтаи, — это хворая худая женщина, которая торгует бакалейными товарами, а летом фруктами?
— Да, и на торговлишку свою малых деток содержит.
— Ладно, дадим ей капель. Зови сюда чертова отрока. Немного погодя «батя» втолкнул в комнату паренька лет
шестнадцати — семнадцати, который, дрожа от холода или страха, остановился у двери, стянув на груди зеленый женский виклер, в который был закутан.
— Что с матерью случилось? — спросил Палойтаи.
— Корчи у нее, — чуть не плача, ответил мальчишка, — уж несколько дней она очень слаба.
— Кто велел лавровишневые капли принимать?
— Ей от них легчает, а у нас нету больше, кончились. Палойтаи держал аптечку в библиотечном шкафу, он вынул оттуда бутылочку и отлил из нее немного в пустой пузырек.
— Ну, отправляйся поскорее! Хорошо бы мать еще вином напоить. |