Новый посланец от воеводы к гетману: «Напрасно беспокоишься; если не будет черной
рады, то все равно что ничего!» Не один Хмельницкий, все старшие козаки, все домашние Беневского были против черной рады, но воевода был
непреклонен, и Хмельницкий, раскаиваясь, что обещал его слушаться, велел повестить раду.
11 ноября площадь у церкви св. Спаса шумела глухим шумом: стояло тысяч двадцать черни, а гетманский двор был назаперти: там тихо сидели
перетрусившие полковники и гетман, дожидались, пока приедет на раду Беневский: что то будет, как то примет его чернь? И вот толпы расколыхались,
едет воевода, сходит с лошади, садится на скамью, озирается: «Где же пан гетман?» В ответ раздался крик: «Ваша милость на месте королевском:
пошлешь за гетманом, и должен прийти». Беневский послал, и гетман явился с полковниками: без шапки, кланяясь на все стороны, вошел он в круг,
положил шапку наземь, на шапку булаву – знак, что слагает с себя гетманство. Но вот он начинает говорить: «По божией и по вашей воле
возвратились мы к пану прирожденному, и чтоб не оставалось больше между нами московских распорядков, король, его милость, прислал комиссара
своего: он введет между нами порядок». Смолк Хмельницкий, не владевший даром слова, и начал широкую речь Беневский об отеческом милосердии
короля; кончил тем, что король прощает все их вины. В ответ раздались крики: «Благодарим бога и короля; это все старшие нас обманывали для
своего лакомства; если теперь кто вздумает бунтовать против короля, того сами побьем, не пощадим и отца родного!» Когда поустали кричать,
Беневский подошел к булаве, поднял ее и от королевского имени передал Хмельницкому, тут же Носач объявлен был обозным. Раздались новые крики в
честь Хмельницкого, и толпы двинулись в церковь присягать королю. Вечером гетманский дом заблистал яркими огнями, гремели пушки, шел роскошный
польский пир; подпившие козаки особенно расхваливали королеву, только и слышалось: «Мать наша!» На другой день новая рада: читали гадяцкие
привилегии Войску Запорожскому; все были очень довольны и ругали Выговского: «Если бы он, такой и такой, прочел нам эти привилеи, то ничего бы
дурного не случилось». На третьей раде отдана была печать войсковая Тетере. Новый писарь – это наш старый знакомый: мы видели его в Москве,
слышали, какую великолепную речь он говорил царю Алексею Михайловичу, как ставил его выше св. Владимира, слышали, как потом он рассказывал о
непорядках малороссийских и как проговорился, что некоторые из его земляков желают непосредственно зависеть от царского величества. И теперь
Тетеря начал рассказывать, как он был в Москве, но не повторил своей приветственной речи и своих разговоров с думными людьми; он рассказывал
козакам, какие страшные замыслы против Малороссии питает царь! Он все это проведал, будучи на Москве! Оратор произвел сильное впечатление на
слушателей. «Не дай нам, боже, мыслить о царе, ни о бунтах!» – говорили козаки. Они глубоко были тронуты: мудр, добродетелен, велик явился перед
ними пан писарь Тетеря, так безукоризненно, так свято ведший себя в Москве. «Пан писарь! – говорили они, – будь милостив, учи гетмана уму
разуму, ведь он молоденький еще! Поручаем его тебе, поручаем тебе жен, детей, имение наше!»
В то время как в Корсуни происходили эти чувствительные сцены, в то время как в здешней соборной церкви козаки присягали королю, на другой
стороне Днепра, в Переяславле, также толпился народ в соборной церкви: дядя Хмельницкого, полковник Яким Самко, вместе с козаками, горожанами и
духовенством клялся умирать за великого государя, за церкви божии и за веру православную, а городов малороссийских врагам не сдавать, против
неприятелей стоять и отпор давать. |