Никак не меньше. А если учесть обстоятельства фронта…
Нет, тут, ектыть, долго не поспишь. Нелюбин пристегнул на место хлястик шинели, поправил портупею и тяжелую кобуру на боку. Эх, утонула вместе с плотом его телогрейка. Но сейчас, со сна, когда в голове гудело, а все тело разламывала усталость, он сожалел не столько об удобной в бою телогрейке, сколько о том, что, переодеваясь перед форсированием реки, второпях забыл вытащить из кармана кисет с табаком. Пропал его памятный кисет. И табаку ведь порядочно было. Почти под завязку. Раза два-три всего-то и покурил из него. А теперь надо у кого-то из бойцов просить на завертку. Снова зачесались под гимнастеркой его родинки, заныла ключица.
За берегом следил замполит Первушин с группой бойцов. Нелюбин увидел в темноте осунувшееся бледное лицо заместителя и спросил:
— Ну что, Игорь Владимирович, тихо?
— Тихо. Или соблюдают маскировку, или еще не пошли.
— Когда надо тишины, нет ее, а когда… А закурить у вас не разживусь? Кисет мой уплыл. Вот, мучаюсь теперь.
Первушин достал начатую пачку папирос, но тут же сунул ее назад, расстегнул полевую сумку и вытащил оттуда полную.
— Вот, Кондратий Герасимович, возьмите.
— Да куда мне столько? — растерялся Нелюбин.
В роте не приняты были такие подарки. Посыпать из кисета на завертку или оставить «сорок» — вот обычный жест внимания и проявления дружбы и уважения. Для плохого человека и недруга солдат в свой кисет за щепотью не полезет. А тут — полная, нераспечатанная пачка.
— Курю я, как видите, мало. А старшина выдал полное довольствие, на двое суток. Так что угощайтесь.
— Ну, спасибо. А мой табачок уплыл… Да вот кисета жалко, — вздохнул Нелюбин. — Памятный кисет. Еще с подмосковных боев. И Вязьму я с ним пережил, и… — Он хотел было сказать: «…и плен», но вовремя спохватился. Его словно обожгло в затылке. Да, ектыть, голова-то без сна совсем не работает. Но и плен я с ним прошел, опять пожалел он о своем кисете. А ведь охранник было отнял. Хрен ему, а не мой кисет… Но теперь он уже расстался с ним навсегда. Да, Днепр, выходит, суровей плена.
Где-то вдали, на левом берегу застрекотали сороки. Кто-то спугнул сторожкую птицу с ночлега. Сумерки внизу уже сомкнулись. Но за оврагом, на западе еще колыхалось зарево заката. А может, это горела какая-нибудь деревня, подожженная ночными бомбардировщиками.
— Кажись, плывут, — сказал один из бойцов.
Внизу действительно послышались какие-то смутные звуки, явно нарушающие мерный плеск днепровской воды.
— Кондратий Герасимович, разбудили бы вы артиллеристов. Если немцы обнаружат переправу, может, ударить по ним?
— Это можно. Но в таких случаях снаряды обычно летят по своим. А бить по деревне… Только переполошим, на ноги поставим. Тут теперь, Игорь Владимирович, молись, чтобы немец услышал как можно позже.
Простучал дежурный пулемет.
— А ну-ка, Фаткуллин, сыпани пару очередей. Чтобы уши прижал. — И Нелюбин оглянулся на пулеметчика, молча дежурившего все это время у трофейного МГ.
Фаткуллин быстро передернул затвор и, когда немец умолк, послал в сторону побережной траншеи две длинных очереди. И тотчас оттуда ответили сразу несколько пулеметов. Один трассер прошел значительно выше. Пули зашлепали по стволам осин. А другой задел бруствер.
— Точно бьет. Вот шайтан! — выругался Фаткуллин.
— Пускай бьет. — Нелюбин стряхнул с воротника шинели комочки земли и выглянул через бруствер. — А теперь, Фаткуллин, переползи вон туда, к ольхам. И дай очередь оттуда. Только лежи, головы не поднимай.
— Понял. |