|
— Ах, да, он уехал по делу. Нужно было…
— По какому это делу?
— Ну, по делу… Коренника ищем к тройке: зверя нужно, чтобы рвал и метал. Был коренник, да загнали… Черт его знает, с чего он пал: должно быть, мошенники кучера закормили, ну, и задохся. Послушай, Мотя, ты, кажется, сердишься?
— И не думала… Сегодня с Яшей цыганские песни учила, скоро хором будем петь. У Даши славный гслос и у Матреши ничего.
— Вот увидим, какой у твоей Матреши голос,— хрипло засмеялся Евграф Павлыч, откидывая голову назад.
— Только я с этой Анфисой совсем замаялась,— продолжала Матильда Карлоша, не обращая внимания на хохотавшего барина.— Уж такая злая, такая злая…
— Да и ты, матушка, тоже хороша, ха-ха! Нашла, видно, коса на камень. Так?.. Да ну, Мотя, перестань дуться, терпеть не могу. А у этой горбуньи отличный голос: серебром так и разливается… Так очень уж злая, говоришь, стала? Ну, поучи ее, добрее будет… Вы там жилы друг из дружки вытянете, ха-ха!
Поздно вечером, когда солнце закатилось и весь Кургатский завод утонул в надвигавшейся ночной мгле, со двора господского дома выехала небольшая зеленая долгушка, заложенная парой барабинских гнедых. На козлах сидел знаменитый кучер Гунька, останавливавший тройку на всем скаку одной рукой; это был лучший и самый любимый наездник Евграфа Павлыча, пользовавшийся всеми правами и преимуществами своего исключительного положения. На вид Гунька «ничем не выделялся от других заводских мужиков, кроме того, что был крив на один глаз и вечно молчал, как пришибленный; скуластое, обросшее до самых глаз рыжеватой бородой, Гунькино лицо производило неприятное впечатление, да и одевался ое как-то не по-людски,— все на нем лезло в разные стороны: синяя изгребная рубаха болталась отдувавшейся пазухой, как мешок, армяк сидел криво, шапка вечно валилась с головы, даже сапоги, и те были точно краденые. Обыкновенно Гунька ездил только с самим барином, а сегодня вез Яшу-Херувима с горбуньей Анфисой только по специальному приказанию немки Матильды, слово которой для Гуньки было законом.
— Эх вы, котятки! — прикрикнул Гунька, протягивая вожжи.
И лошади помчали легкую долгушку через площадь, как перышко; крепкая рука была у Гуньки на лошадей, и они чувствовали эту руку, как только он еще влезал на козлы.
Барин поморщился, но ничего не сказал: спорить с Матильдой было бесполезно, как он убедился из долговременного опыта, а сегодня даже невыгодно.
— Отлично прокатимся, Яша,— ласково шептала горбунья, прижимаясь своим тщедушным телом к мотавшемуся на месте спутнику.— Яшенька, голубчик, как поедем назад, я тебе водки дам, а теперь ни-ни… нельзя.
Яша плохо понимал, что ему говорила горбунья, и только мотал головой в такт потряхиваниям экипажа; галлюцинации продолжали его преследовать, и по сторонам с писком, как стая воробьев, бежали давешние чертики. Один особенно надоел Яше своим нахальством: он бежал все время рядом с долгушкой, высунув красный язык, как собака, и все старался забраться в экипаж, хотя Яша и отгонял его обеими руками. Но черт оказался настоящим чертом: Яша как-то зазевался, и черненькая фигурка с утиными лапками вспорхнула прямо на спину Гуньке, потом кувыркнулась в воздухе и на одной ножке Поскакала по вожжам, как самый лучший канатный плясун.
— Он… вон он…— в ужасе шептал Яша, указывая рукой на танцевавшего чертика.— Теперь двое… нет, четверо… десять…
— Да ничего, не бойся, ведь я с тобой, Яша,— шептала горбунья и опять прижималась к нему, как озябшая кошка. |