Изменить размер шрифта - +
Два сантиметра. Двадцать миллиметров. На полках, между книгами, два сантиметра, окурок на полу в двадцати миллиметрах от батарейки, двадцать миллиметров от блокнота до пачки сигарет.

– Здесь всегда так?

Оскарссон кивнул:

– Да. Всегда. Вечером, когда разбирает постель, он укладывает камешки на полу в новый ряд. Измеряет расстояние. Утром, застелив кровать, поднимает камешки и снова укладывает на разглаженное покрывало, ровно в двадцати миллиметрах друг от друга.

Свен поднял несколько ручек. Самые обычные. Повертел несколько камешков. Самые обычные, один невзрачнее другого. Папки, блокноты. Ничего особенного. Папки пустые, без содержимого, блокноты нетронутые, ни одна страница не использована. Он обернулся к Оскарссону:

– Ни черта не понимаю.

– А что тут понимать?

– Не знаю. Ну хоть что‑нибудь. Скажем, почему он облизывает детские ноги.

– С чего вы взяли, что это нужно понимать?

– Я хочу знать, где он. Куда направляется. Просто хочу схватить этого мерзавца, поехать домой, съесть торт и напиться.

– Сожалею. Вы никогда этого не поймете. Здесь нет рационального объяснения. Он и сам не знает, зачем облизывает мертвые ноги. Думаю, он понятия не имеет, зачем раскладывает вещи рядами, на расстоянии двух сантиметров друг от друга.

Эверт приставил большой палец к календарику, за черточкой, отмечающей два сантиметра. Поднес к лицу, и все невольно уставились на его большой палец и на двадцать миллиметров.

– Контроль. И больше ничего. Все они одинаковы. Наслаждаются насилием, потому что контроль у них в руках. Власть и контроль. Этот тип – крайность. Но именно так объясняются ряды камешков. Порядок. Структура. Контроль.

Он опустил календарик на кровать, позади камешков, потом резко взмахнул рукой, смел их на пол, один за другим.

– Мы же знаем. Он садист. Знаем, что от ощущения власти у таких, как Лунд, встает. Вот так оно и работает. Когда власть у него, когда беспомощен кто‑то другой, когда он решает, навредить ли и как сильно. Вот почему у него встает. Вот почему он кончает перед связанными и избитыми девятилетками.

На подоконнике, где рядком лежали ручки, он поступил так же, резким движением смахнул все на пол.

– Кстати, фотографии в компьютере. Как они расположены?

Оскарссон долго смотрел на ручки, сваленные кучей на полу, без всякого порядка. Потом посмотрел на Эверта, с удивлением, будто не понял вопроса.

– Расположены? В каком смысле?

– Как он их сортировал? Я, черт возьми, не помню. Помню их лица, их глаза, их жуткое одиночество. Но расстояние между фотографиями не помню.

– Не знаю. Правда не знаю. Вообще об этом не думал. Но могу выяснить. Если, по‑твоему, это важно.

– Да. Важно.

Оскарссон сел на кровать:

– До завтра потерпит?

– Нет.

– Хорошо, получишь сегодня. Когда закончим здесь. Материал у меня в кабинете.

 

Вместе они обыскали всю камеру. Ощупали и обнюхали каждый уголок пристанища, где Бернт Лунд обитал последние четыре года.

Никакой информации не нашлось.

У него не было плана.

Он сам не знал, куда направляется.

 

 

Фредрик открыл дверцу машины. По Стренгнесу он проехал с превышением скорости: зная, что на мосту Тустерёбру скорость ограничена до тридцати, гнал на семидесяти, но ведь обещал Мари, что в садике они будут к половине второго, а обещания надо выполнять.

Ей нужно в садик, потому что папе нужно работать. Ложь сегодня и ложь вчера. Ей нужно в садик, чтобы сохранить за собой место, чтобы поддержать имидж тяжко работающего папы, который писал и нуждался в уединении, чтобы рождать умные мысли. Но умные мысли не появлялись уже который месяц.

Быстрый переход