Бандюги, догадавшиеся за качество искусственного освещения под настоящим солнцем, спокойно себе трусят трамвай и на весь вагон сообщают водителю: если они не успеют, пусть продолжает рейс по кругу. Так когда у этих контролеров есть желание и время катить на трамвае у другую сторону, Генриху Эммануиловичу такое не улыбается. Потому что опоздай на встречу у музея и придется добавлять к первоначальной цене немножко больше, чем вытрясут из всего вагона. И смелый Луполовер раскрыл рот на ширину своего подлинного бумажника. Он знал: рядом наши люди, и стоит кому-то открыть рот, так многие начинают выть что-то свое.
И тут случилось не так, как бывает в жизни, а у кино за Надю Курченко: трамвай пошел в атаку на бандитов. И повязал их. Во многом благодаря успешным действиям группы молодых людей, с которых кроме адидасовских костюмов взять было нечего. Эти спортсмены так отоварили проклятых налетчиков с помощью остального трамвайного контингента, что бандюги были рады, когда десятый номер притормозил недалеко от милиции. Так, благодаря мужеству и отваге простых советских людей, на которых опирается наша милиция в своей нелегкой работе, эта банда была обезврежена. О чем через несколько дней сообщила одна газета. Правда, вместо молодых людей в спортивных костюмах главным героем сражения в трамвае стал передовик производства, отец семьи, рядовой коммунист Нечитайло. И хотя Нечитайло проснулся в самом конце трамвайной битвы, он успел пнуть одного из налетчиков и больше других пассажиров идеологически подходил для роли героя, живущего среди нас.
В то время, когда возбужденный трамвай терзал милицию своими показаниями, Луполовер шел по улице чуть сзади молодых людей в одинаковых адидасовских костюмах. И слышал, как они горячо доказывали друг другу: пусть в следующий раз эти гниды трусят трамваи возле своего кладбища. Потому что круг — это уже не их территория и она далеко не бесхозная.
Когда доцент Шкалик и безработный Луполовер подержали друг друга за руки в присутствии бойца идеологического фронта Кригера, они не спеша стали прогуливаться мимо оперного театра и, может быть, поэтому разговор завелся за искусство. Хотя Луполовер давным-давно знал: искусство принадлежит народу, так только сейчас до него дошло, что он пока еще частица этого народа и потому может претендовать на кое-какую долю. Иван Александрович спросил Генриха Эммануиловича, не будет ли он против приобрести полотно великого художника Сурикова, на что Луполовер предельно честно заметил: ему один хрен как фамилия картины, лишь бы она имела хороший эквивалент до рублей у том месте, где ему предстоит мучаться в тоске за любимую родину.
— Видите ли, друг мой, — задушевно пояснял Луполоверу доцент Шкалик той же интонацией, какой вдалбливал студентам самый главный предмет в мире, — на сегодняшний день это одна из самых дорогих работ, продающихся в нашей стране.
— Я охотно верю вам, — ответил собеседнику Луполовер, — и поэтому меня не столько волнует стоимость этого произведения искусства, как его историческая ценность для общемировой культуры.
А журналист Кригер с важным видом только и успевал переводить взгляд с Луполовера на Федорова, радуясь, что свел таких грамотных людей между собой.
Когда Луполовер немного пришел в себя от цены, названной доцентом, и закрыл рот, растянутый от изумления на ширину плеч, он с ходу созрел стать владельцем бесценного произведения живописи и пошкандыбал на тот же десятый трамвай. Потому что Иван Александрович перекрестился: он не просто достанет Луполоверу Сурикова, но и сделает полотну статус беженца. Доцент Федоров ласково смотрел вслед Генриху Эммануиловичу, мечтая о том, чтобы таких хороших людей уезжало, чем побольше. Что касается Кригера, то он резко потерял интерес до дальнейшей судьбы произведения искусства, узнав его продажную стоимость.
* * *
Доцент Федоров вместо того, чтобы смахивать с картины предпродажную пыль или зачитываться материалами очередного Пленума, повышая свой профессионализм, почему-то заспешил в Ляпуновский переулок. |