Но он и очень нежный камень — его можно разбить молотком, растворить в простой соде и сжечь в сильном огне. Он самый красивый, имеет неповторимую игру цвета и свой собственный, алмазный блеск. И он самый дорогой, для него даже придумана особая мера веса — карат, тютелька…
Молодость не имеет права на мудрые вопросы. От паркой ли жары, от комариного ли звона, но Рябинин задал его, свой мудрый вопрос:
— Самый, самый… Самый ли он счастливый?
— А что ты знаешь о счастье?
Рябинин рассмеялся — ему ли не знать о счастье? Он сидел на поваленном дубе под маньчжурский орехом, ел краюшку крепкого хлеба, опирался на штыковую лопату, видел свой набухший рюкзак, бил на лбу гнусавых комаров, шевелил горящими пальцами в утюгастых ботинках… Ему ли не знать о счастье, когда оно вот, кругом? Да ведь и она симпатична, молода, здорова, образованна, занимается любимым делом…
В тайге на поваленном дубе сидело двое счастливых людей…
Он не знал, сколько времени просмотрел в очищенное снегами небо. Пять минут, десять, полчаса?.. Цветные столбы укоротились, и след от конька стал чуть бахромистым. Рябинин медленно обернулся…
Она всё так же стояла посреди кабинета, давая нужное ему время. Статная, в узком платье из серой шерсти, с ниткой ярко-переспелых кораллов на груди. Но Рябинин смотрел и не видел ни изящного покроя, ни модности бус. Новое зрение — уже третье? — отметало всё случайное, привнесённое, принадлежащее только ей, Жанне Сысоевой; новое зрение искало черты другой женщины. И ничего не находило. Ни волос, ни фигуры, ни глаз… Всё иное, всё чужое.
Рябинин сел. Бесшумно, как птица, опустилась на стул и она. И вскинула руку ко лбу, отводя виденное лишь ей.
— Вот, — вырвалось у Рябинина.
— Что?
Вот он, единственный и неповторимый жест, переданный дочери. Дочери ли, не ему ли? Не в письме и не в фотографии, не в чьём-то рассказе и не в магнитофонной записи, не в газетной заметке и не в художественной прозе — в генетическом коде напомнила о себе Маша Багрянцева, прорвавшись к нему через двадцать с лишним лет.
— Как вы обо мне узнали? — спросил он.
— Из маминых писем, которые она писала бабушке.
— И письма сохранились?
Жанна опять щёлкнула сумкой, быстро пошевелила там пальцами и выдернула, видимо, из пачки один узкий листок. Он лёг рядом с коробкой, с топазом.
Бумага не пожелтела, крепкая — только пошершавела от частых читок… Синие чернила не выцвели, а лишь въелись в бумагу навсегда. Почерк крупный и ровный, который им забыт — он видел-то его лишь на этикетках к образцам пород. Кусочек письма, самый конец… «А в маршрут со мной ходит не мужик пьяный и не бывший заключённый, а юноша по фамилии Рябинин, тоже из нашего города. Худой, в очках, в ковбойке и романтик вроде меня, грешной. Пишет дневник и носит в рюкзаке «Мартина Идена». Намеревается познать жизнь. Так что, мама, за меня не беспокойся. Тигра не встретили, дикий виноград не ем и сырой воды не пью, если только она не из родника. Передай папе…»
Листок кончился — на обратной стороне Маша не писала. Рябинин рассеянно улыбнулся — себе, далёкому, в ковбойке, с «Мартином Иденом» в рюкзаке… Ей, далёкой, с крепкими весёлыми губами, в выгоревшей косынке…
— Смешное письмо?
— Очень, — глухо согласился он.
— А глаза у вас стали грустными…
— Как вы меня нашли? — помрачнел Рябинин.
— Вызывали вы летом женщину с нашего предприятия. Я вашу фамилию и услышала. Подумала, не тот ли? А сегодня пришла в исполком, иду коридором и вижу табличку…
Рябинин легко поморщился — она забыла, что перед ней следователь. |