И он, куратор, чувствовал себя безвольным государем, которому подсовывали пару-тройку смертных приговоров, а чернила уже капали на лист с поднесенного пера. Мальчики были способные, быть может, гордость будущей российской науки, но не о них речь. Вся сотня даровитых и серых, знатных и безвестных студентов французского класса благородной гимназии Московского университета то сдержанно, то открыто травила, смеялась и презирала привезенных им, с такими усилиями купленных, уговоренных, задаренных обещаниями преподавателей-немцев. Плохих, слов нет, плохих. Но других-то не будет, пока эти вот крикуны не одумаются, не сядут за книги и не выучатся у приезжих, а больше своим умом, хоть чему-нибудь.
— Скажите, сударь, — обратился Иван Иванович к понуро стоявшему перед ним Потемкину, — то, что говорит профессор Шнейдер, правда?
Студент молча кивнул. Капля сорвалась с пера — приговор был подписан.
— Мне очень жаль, юноша, но вы своим поведением уже сами отчислили себя из рядов славного российского студенчества. — куратор встал.
«Боже мой, Иван Иванович, что же вы такое говорите? — Кровь бросилась в лицо Потемкину. — И вы с ними за одно? Как можно отчислить меня? Кто же здесь тогда останется?»
Шувалов, видимо, собирался спешно ретироваться из университета, пока его еще к чему-нибудь не понудили, но Шнейдер, почтительно склонившись перед ним, прошептал:
— Ваше сиятельство, еще четверо. Злостные устроители беспорядков.
Куратор обречено вздохнул и сделал знак звать остальных.
* * *
Президент Камер-коллегии Григорий Матвеевич Кисловский, мрачный, как грозовая туча, оперся локтями на обеденный стол. Чего, конечно, никогда не позволил бы себе, в другом состоянии духа. То, что хозяин дома перестал следить за своими манерами, было дурным знаком. Прислуга, боязливо косясь на него, поспешно убирала посуду.
— Вон! — Рявкнул Григорий Матвеевич. — Потом догребете!
Воспитанник молча сидел перед ним, глядя потускневшими, но сухими глазами в гневное лицо благодетеля.
— Встать! — Заорал Григорий Матвеевич, когда дверь за лакеями закрылась.
Потемкин вскочил.
— Бездельник!
Сережа, сын Кисловского, ровесник Потемкина, уныло наблюдал за происходящим из своего угла и старался придать лицу серьезное сообразно обстановке выражение. Сколько бы он ни корчил сочувственные рожи, но в том, что стихи и рисунки попали в руки университетского начальства, Гриц винил именно его.
С некоторых пор Потемкин стал замечать, что младший Кисловский невыносимо ревнует его за успехи на учебном и амурном поприщах, за то что отец, крупный чиновник со связями, возлагает на небогатого, но одаренного воспитанника больше надежд, чем на сына. А когда прошлой зимой сам Шувалов забрал Грица в числе лучших учеников в Петербург для представления императрице, Сережа не знал, куда себя деть от обиды. Масла в огонь подлила еще и белокурая Анна Девиер, предпочитавшая за так целоваться с бедным студентом, чем обменивать свои ласки на Сережины перстеньки и шелковые ленты.
— Сергей Григорьевич, извольте выйти, — тихо, но требовательно заявил Кисловский. — Все, что здесь происходит, не имеет к вам никакого касательства.
Сережа вспыхнул и поспешно покинул столовую.
«Странно, — думал Потемкин, глядя на покровителя, — даже сейчас мы подумали об одном и том же». Ему было нестерпимо больно из-за того, что Григорий Матвеевич так разгневан на него. Он любил и уважал Кисловского, более того, знал, что сам Кисловский тоже любит и уважает его.
Лицо президента Камер-коллегии напряглось, он наклонился вперед и навис над столом, как хищная птица. Исключенный студент подавил робость и тоже уперся руками в стол. |