|
– Фима, – представился он, с явным огорчением разглядывая переминающуюся с ноги на ногу меня, но все же, не теряя присущего ему человеколюбия и оптимизма, повел (сначала на автобусе, потом пешком), пока не оказались мы в светлом чистом здании с арками, белыми колоннами и скользкими ступеньками.
Короче, это самое – держи ключи: от входной двери – матате и тряпка – вот здесь, в кладовке, – тяжело пыхтя, Фима нагнулся, и… о боже, я опять сделала вид, что ничего ровным счетом не слышу, боже сохрани, – я готова была показаться глухонемой и даже незрячей, лишь бы не видеть багрового Фиминого лица, усеянного россыпью коричневых веснушек.
Я понуро плелась за Фимой, опасаясь того, что он вновь нагнется за чем-нибудь и мне вновь и вновь придется притворятся глухой, нет, трижды глухой, учитывая прекрасную акустику этого заведения.
На этом, собственно, моя так блистательно начавшаяся карьера уборщицы эфиопского дома культуры завершилась, так и не успев толком начаться. Наверное, к сожалению, потому что воображение мое вовсю рисовало одна другой ярче картины моего непосредственного участия в эфиопских празднествах и вакханалиях – не с парадного, так с черного хода.
Перед внутренним моим взором проплывали невесомые, почти условные силуэты эфиопских старцев в белых развевающихся одеяниях, вытесанные из благородного темного дерева статуэтки божественной точеной красоты, стройные, точно ливанские кедры, эфиопские юноши и шумные глазастые дети. Кто знает, возможно, я даже выучила бы сложный амхарский язык, такой архаичный и таинственный, как шорох песков и завывание шакалов в пустыне Данакиль.
Целесообразно было бы также описать мои злоключения в кабинете дантиста (итальянца по происхождению) или в доме угрюмой марокканской старушки, пытавшейся угрюмо всучить мне – «кхи, бишвиль елед» – прошлогодние пирожки в промасленном пакете.
Дантист, мужчина совершенно опереточной внешности (на мою беду), оказался страстным меломаном, и, забыв о своих прямых обязанностях, я до самого его возвращения, развалившись на диванчике, наслаждалась блистательной коллекцией классики и джаза. Опомнилась, разумеется, несколько поздно, часам к пяти, – после чего мне было отказано в том, чего я и сама не очень желала.
И если разобраться, то отказы чаще всего совпадали с моим явным нежеланием и абсолютным несовпадением с местом, обстоятельствами и, по сути, являлись истинным благом для потерпевшей.
Куда-то пропали израильские сны. Помню, мне часто снился дом на улице Шапиро. Нет, я никогда не жила на улице Шапиро. Но там жил один банковский служащий с той же фамилией.
Отчетливо помню его. Живот, широкие брюки, очки в тяжелой старомодной оправе. Пожилой, с коричневым добрым лицом, иракский, разумеется, еврей. Похож на добермана. Как звали, совершенно не помню. Но помню, что он предпочитал «нескафе им халав вэ капит сукар». Авива (немолодая девушка с клоунским макияжем на тяжелом, несколько непропорциональном лице) – «нескафе бли сукар».
Шмулик с первого этажа употреблял боц с полными двумя ложками сахара. Шмулик был прыщавый и астеничный, с вечно холодными влажными руками. Как правило, он забегал за своей порцией кофе в крошечную пристройку.
К тому времени, когда привозили сэндвичи (с пастромой, желтым сыром и малосоленым белым), все сотрудники уже выпивали по порции-другой.
– Хамуда – полцарства за чашечку кофе, – ну, на иврите это звучало не совсем так, но смысл был примерно такой.
Выпитый до официального ланча кофе считался неформальным. Заглядывая в кухоньку, сотрудники банка, и без того довольно расслабленные, уже на пороге выдыхали с облегчением.
Все-таки кухня – место сакральное. Прообраз дома. Здесь можно, прислоняясь спиной к шкафчику с посудой, поговорить о личном. |