Изменить размер шрифта - +

А остроумие мужчин! Их живость! Особая, ни с чем не сравнимая мимика, лепка лиц и выразительность жестов.

Обаяние этих людей заключалось в их абсолютной неформальности. В особой системе взаимоотношений, оповещений, приязней и не.

Они быстро вычисляли своих и отсеивали чужих. Да и чужому сложно было задержаться в этом мирке избранных, в сетях и проводах иносказаний и полунамеков. В атмосфере интеллектуальных игр, сарказма (часто довольно жесткого) и антисоветского шарма.

– Послушайте, кто взял номер «Нового мира»? Он здесь лежал, под вязанием в первом ящичке! Лев Борисович, вы, случайно, не брали?

– Господа, вы читали «И дольше века длится день»? А «Альтиста Данилова»? А Солженицына, Шаламова, Разгона? Воспоминания Мессерера? (Список произволен.)

– И тут я говорю ему: да, я аид, и что дальше?

– Господа, у Илюши проводы. Завтра в семь на Саксаганского.

 

* * *

Это было поколение ярких, раскрепощенных людей, позволявших себе максимум свободы в заданной системе координат.

К слову сказать, таких лиц я больше не вижу. Или почти не вижу.

Не знаю, в чем тут дело. В системе координат, которая у каждого, в общем, своя? Сложно сказать, стали ли мы по совокупности счастливей их и стали ли счастливей они, оказавшись вне системы, которая душила, давила, травила, уничтожала, все так, но и оттачивала умение продираться сквозь глухие стены и безнадежные тупики (если не убивала, конечно), и создавала такие вот островки, дрейфующие в океане льдины.

Свобод стало гораздо больше, исчезла необходимость в полунамеках, знаках, иносказаниях, исчезла общность людей, транслирующих их.

Исчезла потребность в коротких волнах.

Исчезли смеющиеся в курилке между вторым и первым этажами. Исчезли кухонные анекдоты. Порой я очаровываюсь пытливым из-под бровей взглядом, но при ближайшем рассмотрении мне становится скучно (и чем реже исключения, тем они ценней). Как сложно стало вычислять своих! Как скучно листать свежий, пахнущий типографской краской номер.

Его почти не с кем обсудить. Да и незачем.

 

Избранные

 

Сменяют друг друга черно-белые кадры, за которыми угадывается полная подробностей жизнь. Высится, растопырив ноги, Эйфелева башня, сквозь ржавые кружева ее проступают силуэты, торопливо перебегающие дорогу люди, девушки в лаконичных и как будто простеньких плащах, а вот они же – за столиками многочисленных уличных кафе и ресторанов.

Я жадно всматриваюсь в скучающие, оживленные, повседневные и праздничные лица парижан. Вот женщина в манто, ее высокая платиновая прическа, ее стройная шея, ее нежный затылок, ряд пуговок на спине, она сидит, зная себе цену, она пережила оккупацию, и теперь сияет лаком и перламутром, и лениво поглядывает на многоликую толпу, а потом на собственные ноготки, такие любовно подпиленные. Ее скучающая гримаска, ее милое личико.

За соседним столиком, совсем вплотную, как это принято в Париже, элегантный мсье, а, может, и не мсье, а американский турист по имени Джон или Питер, неважно. Он сидит, широко и уверенно разведя ноги в полосатых отутюженных брюках, в волосах его аккуратный пробор. Он тоже пережил войну, и на лице его не отражается ничего, кроме сиюминутного пребывания в кадре.

А вот милые девчонки, смеясь и подталкивая друг дружку, жадно высматривают что-то в витрине дорогого бутика. Что-то явно недоступное их возможностям. И одна из них, благоразумная, постарше, тянет за локоток другую, остолбеневшую от застекленной роскоши.

Они пережили войну. Они в ней выросли. Накручивали кудряшки на бигуди, слюнявили ресницы, подкрашивали губы первой в жизни помадой, добытой на черном рынке.

Вот гражданин листает газету, его интересуют финансовые новости, биржа труда, бракоразводные процессы, рынок недвижимости – гарсон пробегая мимо, изгибается, жонглируя подносом.

Быстрый переход