|
Вот ключи, я оставлю их утром вот здесь. Отдадите их Фиме. Не может быть, чтобы это надолго.
Исполненный очарования осенний день померк. И все же, проходя мимо военной части, Лиза не могла не отметить густые кроны разросшихся и уже желтеющих деревьев. Невольно поддавшись воспоминанию (такому далекому, мерцающему, будто из каких-то прошлых жизней), она смахнула со щеки невесомую паутину. Вот здесь, под этой старой акацией, стояли они, не в силах разъять объятия.
– Ласточка моя. – Большими ладонями касался он ее мокрых щек и смеялся чему-то тихо, точно в предвкушении счастья. В сумерках смуглое его горбоносое лицо блестело, а коротко остриженные густые волосы чуть-чуть покалывали кончики Лизиных пальцев.
Семья скорняка Зелига так и не смогла выехать из города. Перегруженную имуществом подводу пришлось развернуть в обратную сторону – поезда бомбили; к тому же Зелиг несколько затянул со сборами, все откладывал до последнего, надеясь, что все как-то утрясется, а тут еще Сонечка, как назло, простудилась, так и до воспаления легких недалеко.
Приказ о сборах застал их врасплох. Человек угрюмый и подозрительный, Зелиг не верил в благополучный исход. Он вообще мало во что верил. Счетная машинка, встроенная в его бритую шишковатую голову, редко ошибалась. Он злился на себя, что допустил такой непростительный просчет, и срывал досаду на домашних. Ведь можно было успеть, проскочить. Главное – вырваться из города. Трясущимися руками он пересчитывал бумажки, теперь уже точно никому не нужные. Все в этом мире покупается и продается, со всеми можно договориться. Не так, так этак.
Самое страшное – это ожидание. Фира, жена, тихонько всхлипывая, собирала вещи. Хася делала ребенку компресс. Время от времени из детской доносился слабый, заунывный, будто жалоба, детский плач. Он вынимал Зелигу сердце.
– Ша, пусть уже будет тихо.
Грузный, тяжело присел на краешек кушетки. Сердце ныло.
– Хася, дай уже ребенку спокойствие. Пусть будет тихо. Слушай сюда. Только не кричи, слушай меня и запоминай. Сейчас. Прямо сию минуту, Хася. Ты. Одеваешь Сонечку. И идешь к ней. К этой хромой, да. Ребенку нельзя в дорогу. Тем более что у нее жар. Вот деньги. Возьми еще. Дай ей это плюс еще столько же. В конце концов, я знал ее отца, приличный был человек, хоть и немец. Пусть уезжает, как только ребенок поправится. Ша, не делай гвалт, Хася, так будет лучше, я сказал. Что бы там ни было, ребенок дороги не вынесет.
* * *
Детские вещи без труда уместились в небольшую корзинку. Даже легкое пикейное одеяльце, сложенное вчетверо. Конец сентября, вечера уже не такие теплые. Со стороны казалось, будто Хася неспешно прогуливается под каштанами. На свежем воздухе Сонечка внезапно перестала капризничать, с интересом разглядывая редких прохожих. Девочка, чтоб не сглазить, выровнялась и личиком пошла ни в Даню, ни в Хасю, а в каких-то дальних родственников – вьющиеся мягкие волосы еще не определились с цветом, и это было хорошо, как и то, что кожа у Сонечки была бледная, фарфоровая, светящаяся, вот только носик и разрез глаз… – вы понимаете… Ну какой, я вас умоляю, там нос, какой разрез глаз у маленького ребенка?
Никто (кроме, пожалуй, вездесущей старухи Павловой) не видел того, как свернула Хася на Притисско-Никольскую, как подошла к окошку первого этажа, как медленно поднималась она по проваленным полусгнившим ступенькам, как, свернув налево по коридору, оказалась перед той самой дверью в комнатку-пенал. Никто не слышал покашливания за дверью, мелких торопливых шажков и звука включенного радио.
О некоторых событиях история умалчивает, подробности предпочитая оставлять за кадром. И о многом мы можем только догадываться – впрочем, как и те немногие, кто все еще помнит стоящую неподалеку от военной части будку сапожника и вывеску с полустертой надписью «А…тека Г…ббе», некогда украшавшую первый этаж старого кирпичного дома. |