Изменить размер шрифта - +

И Маша принялась изживать в себе неприязнь к требовавшим внимания раненым, их раны, даже самые страшные, гнойные, зловонные, уже не вызывали у нее отвращения. Она присутствовала при тяжелейших ампутациях, слышала скрип ножовки, пилившей кости, хруст расходящихся под скальпелем хирурга тканей, спокойно, но еще с изумлением смотрела на блестящее, перевитое сеткой сосудов бьющееся сердце, скользкий зеленоватый кишечник, научилась ловко зашивать раны, бинтовать, делать клизмы. Ее девичьей стыдливости пришлось спрятаться куда-то, потому что каждодневно она имела дело с откровенной и грубой мужской наготой, бинтуя раненых, невольно прикасаясь к запретным частям мужского тела, приносила судно, держала его, пока они, смущенные и злящиеся на свое бессилие, справляли естественные надобности покалеченных войной тел. Женщина, давно уже жившая в ней, отказалась видеть в этих людях мужчин, и не потому вовсе, что в них, раненых, страдающих и слабых, мужского оставалось слишком мало, но оттого, что чувство жалости и милосердия, укоренившееся в ней, никогда бы не позволило увидеть в них орудие утоления, успокоения ее негромко волновавшегося природного начала.

Раненых становилось все больше, не хватало коек, и санитарам пришлось сколачивать в проходах какое-то подобие кроватей из широких досок. А фронт все приближался к цитадели, и все тревожней становились вести, поступавшие с передовой. Теперь в открытую говорили, что крепость со дня на день падет и немцы устроят резню наподобие тех, которыми славились турки. Но Маша не боялась этих слухов, – она страшилась лишь одного: того, что горячо любимый ею человек может погибнуть. Никаких сведений о Лихунове она не имела целый месяц, не знала, погиб ли он или еще воюет, но когда привозили новую партию раненых, она с колотящимся сердцем ходила от носилок к носилкам, страшась узнать Лихунова в тех, чьи лица были изуродованы ранами, спрашивала у легкораненых, не знают ли они о капитане полевой артиллерии по фамилии Лихунов, но ни узнать среди бойцов своего любимого, ни выведать от них что-нибудь о нем Маша не могла, и жестокая, ядовитая тоска нестерпимо больно терзала ее надежду, заставляла думать, что тогда, у госпитальных ворот, они простились навсегда.

И вот, когда разрывы снарядов слышались совсем недалеко, а в крепости уже громили склады, горели зажженные кем-то здания и беженцы, искавшие спасения в цитадели, обезумев от страха, с воем носились по улочкам Новогеоргиевска, в одноэтажное здание госпиталя санитарная фура привезла новых раненых. Старший врач, выйдя на крыльцо, заорал на возницу:

– Ну куда прешься?! Вези в третий, не знаешь разве, что нет у нас больше мест? Бинтов нет, йода нет, коек тоже нет! Ничего нет!

– Ваше высокородие, – заканючил спрыгнувший с козел санитар, – ну еще хоть пяток душ примите. Из-под пятнадцатого форта, настрадались они там, антиллерия…

– Никого не приму! – еще ожесточенней закричал врач. – Вези в третий, тебе говорят!

Но санитар, намаявшийся, как видно, с ранеными и умевший разговаривать с начальством, уезжать не спешил.

– Ну хоть ахфицера-то прими, ваше высокородие. В голову раненный сильно, помрет дорогой, ежели не примешь. Осколок в голове торчит…

Маша, помогавшая обычно принимать привозимых на санитарных линейках раненых, стояла на крыльце подле врача, и, едва услышала об артиллеристах, об офицере, ее вдруг что-то словно толкнуло в спину, направляя к фуре с брезентовым верхом. Она отдернула грязный с кровавыми пятнами полог – на просторной телеге лежали на мятой, гнилой соломе человек семь. Трое или четверо, терзаемые болью, громко, протяжно стонали, другие лежали молча – или померли дорогой, или были милосердно покинуты сознанием, не дававшим этим людям испытывать страдания.

– Костя! – громко, сорвавшимся на рыдание голосом позвала Маша, и, несмотря на то что ей никто не ответил, она уже знала наверняка, что здесь, на этой грязной соломе лежит любимый ею человек.

Быстрый переход