– Как же? Вы разве сами не понимаете?
– Нет, не понимаю.
– Но ведь идет война, люди гибнут десятками, сотнями тысяч. Убивают всех, даже мирных жителей. Где вероятность того, что вашу семью не постигнет несчастье и они останутся живы? Никакой! Вот поэтому и радоваться нужно, что не привел Господь обзавестись супругой и детками.
Лихунов тут же представил, как бы он переживал сейчас за своих, будь они живы, и понял, что в словах Рауха есть какая-то правда, хоть и животная, низкая, но все же правда. А поручик продолжал:
– Но даже если у вас и есть уверенность, что они в безопасности полной, так ведь сознание того, что они терзаются о вас, отравит все ваше существование. Потому и сказал я, что слава Богу, и пусть семьи не будет. Она сейчас не нужна. Но при отсутствии жены и деток смотрите, какой поворот интересный получается. Выходит, что в этом случае в войне, пусть даже такой с виду страшной, как теперешняя, ничего страшного по сути дела нет, потому как любой страх только тогда и будет нас пугать, когда угрожает или нам непосредственно, или нашей семье. Родных у вас нет, значит, последний аспект отпадает. Остается опасность лишь за себя самого. Но ведь и в мирной жизни вас на каждом шагу столько коварностей подстерегает – и авто, и конки, и болезни, – что с вами мигом может случиться то, что несет с собой война, то есть смерть. Так за кого же вам остается бояться да переживать? За тех, других, чужих, кто завтра будет убит, покалечен? Нет, за это человек беспокоиться не привык. Ему до этих тысяч и миллионов никакого дела нет, как до народов Новой Гвинеи, которых, говорят, всех уж почти уморили. Ну скажите, горевали вы когда-нибудь о замученных каледонцах, новогвинейцах или огнеземельцах? А?
– Нет, – честно признался Лихунов, – не горевал. Но ведь сейчас гибнут наши, русские. Это не все равно!
Раух хихикнул:
– Нет, все, все равно! Нет нам до них никакого дела! Скажите, разве заплакали вы когда-нибудь, глядя на труп нижнего чина, пусть даже славного человека, которому жить бы да жить? – Лихунов не ответил, а Раух снова хихикнул: – Вот то-то же! Поэтому война и страшна нам лишь потому, что всего-навсего повышает вероятность собственной неурочной кончины, а не чьей-либо чужой. Ну, а закончилась война, побили десять миллионов, а вы живы остались, пришли домой, осыпанные цветами, победителем, надели новый фрак, штиблеты с кнопками, о которых вы всю войну мечтали, и поехали в ресторацию праздновать свое освобождение от опасности быть убитым. Но в дороге, понятно, вы бережетесь, потому что какой-нибудь дурак-извозчик может сделать с вами то, на что не хватило сил у мировой войны. Вот и получается, милейший Константин Николаевич, что если и страшна война, самая кровопролитная и ужасная, то уж не более, чем извозчик, конка или авто. У человека одна жизнь, и ему все равно, кто пресечет ее спокойное течение, – и Раух посмотрел на Лихунова торжествующе.
– Да это же одна казуистика! – горячо воскликнул Лихунов. – Блудословие!
– Нет,- усмехнулся Раух,- не казуистика. Здесь одна лишь психология, вы сами видите.
Лихунов почувствовал, что не сможет сейчас убедительно возразить Рауху. Все в его страшной речи было надежно прилажено одно к другому, крепко держалось на цементе логики, было внешне стройно и непоколебимо.
– Вы знаете, – устало произнес Лихунов, – извините, но мне на самом деле спать очень хочется.
– Ничего, ничего! – понимающе закивал Раух. – Это вы меня извините, это я к вам, как последний моветон, на ночь глядя завалился.
Раух закупорил бутылку, которая исчезла у него под пледом, комично поклонился и задом попятился к выходу.
Лихунов лег на жесткую, металлическую кровать. В голове шумело от усталости, но в сознание упорно лезли эпизоды последних двух дней, разговоры, лица. |