Изменить размер шрифта - +
Потому что – я успела сказать вам об этом? – девочка Канделария очень любит играть, хотя встает с петухами и спит на плече своей матери всю дорогу до работы. Им приходится долго ехать по городу до дома Бабули на улице Судьбы на трех автобусах каждый понедельник, чтобы выстирать нашу грязную одежду.

– Почему ты позволяешь этой индейской девчонке играть с тобой? – жалуется моя кузина Антониета Арасели. – Если она подходит ко мне, я делаю ноги.

– Почему?

– Потому что она грязная. На ней даже трусов нет.

– Врушка! Откуда тебе знать?

– Я не вру. Однажды я видела, как она уселась пописать за прачечной. Совсем как собака. Я сказала об этом Бабуле, и она заставила ее вымыть мыльной водой и шваброй всю крышу.

Ну как тут понять, выдумала все это Антониета Арасели или сказала правду? Чтобы выяснить, носит ли Канделария трусы, мой брат Рафа изобретает такую вот игру.

– Мы будем играть в салочки, только нельзя салить того, кто присядет вот так, понятно? Побежали!

Все, братья и кузины, разбежались по двору. Когда Рафа пытается осалить Канделарию, та садится на корточки наподобие лягушки, мы тоже делаем это и смотрим. Канделария улыбается своей широкой кукурузной улыбкой, ее худые ноги раздвинуты.

Не трусы. Не совсем. Никаких тебе цветочков и эластика, кружев или гладкого хлопка, а грубая ткань между ног, пошитые дома шортики, мятые и вытертые, словно кухонное полотенце.

– Я больше не хочу в это играть, – говорит Рафа.

– Я тоже.

Игра кончается столь же внезапно, как началась. Все куда то исчезают. Канделария сидит на корточках посреди двора и улыбается, показывая большие зубы, похожие на зерна белой кукурузы. Когда она наконец встает и идет ко мне, я, сама не понимая почему, убегаю.

– Перестань! Сейчас же перестань! – ругается мама. – Ну что с тобой такое?

– Мои волосы смеются, – говорю я.

Мама усаживает меня себе на колени. И больно дергает за волосы, разделяя их на пряди.

Она силком тащит меня к раковине и докрасна скребет кожу на голове куском грубого черного мыла, пока мой плач не останавливает ее. А потом мне запрещают играть с Канделарией. И даже разговаривать с ней. Нельзя, чтобы она меня обнимала, нельзя жевать все еще хранящее тепло ее слюны белое облачко жвачки, что она пальцами достает у себя изо рта и перекладывает в рот мне, нельзя, чтобы она нянчила меня на коленях, словно я ее дитя.

– Никогда больше, поняла?

– Почему?

– Потому.

– Почему – потому?

– Потому что мне не разрешают! – кричу я с выходящего во двор балкончика, но, прежде чем успеваю что нибудь добавить, меня втаскивают в комнату.

Канделария во дворе прислоняется к стене и покусывает ноготь большого пальца, либо, подобно аисту, стоит на одной ноге, либо, сбросив пыльные туфли со смятыми задниками, похожие на домашние шлепанцы, чертит большим пальцем ноги круг на плитках, которыми выложен двор, либо тащит жестяной таз с выстиранной одеждой к протянутой на крыше бельевой веревке, либо садится на корточки, словно играет в придуманную нами игру, и ее поношенные трусики вызывают в памяти мятую повязку, что была на бедрах у распятого Иисуса. Ее кожа – caramelo. Такая сладостная, что на нее больно даже смотреть.

 

11

Шелковая шаль, ключ, крутящаяся монета

 

– Шелковая rebozo? Из Санта Марии? Да зачем она? Чтобы Селая подметала ею пол? Иносенсио, ты головой подумал? Ну к чему маленькой девочке шелковая шаль?

– Я пообещал Лалите, что однажды мы купим ее. Правда, Лала? – говорит Папа, стряхивая пепел с сигареты в кофейную чашку, тот падает в нее с шипением. А потом он запевает песню Кри Кри об утке, щеголяющей в rebozo.

– Но, Иносенсио.

Быстрый переход