Рассказывали, что он отказался от Георгиевского креста, которым Колчак наградил его за взятие города. Русский орден не мог быть ему наградой в братоубийственной войне. На следующий день после победы он вечером говорил речь с паперти Спасо-Преображенского собора, тысячная толпа теснилась вокруг, а над Камой, над ее ледяным простором, стояла кровавая от тридцатиградусного мороза полная луна. Из пятен на лунном диске складывались две фигуры: Каин, вечно убивающий Авеля.
Теперь Укко-Уговец то ли ушел с каппелевцами в Китай, то ли еще воевал в Забайкалье у атамана Семенова, а его сын, двадцатилетний поручик, остался лежать на городском кладбище при Всехсвятской церкви. Прошлой зимой свинцовая стрела прошила его насквозь вместе с конем. Летчики авиаотряда при штабе 3-й армии сотнями вытряхивали их из ящиков над скоплениями белой конницы. Одну такую стрелу подобрал чех из дивизии Чече-ка, стоявший на квартире у Нади. Вагин держал ее в руках. Она была толстая, неправдоподобно тяжелая, в едва заметных раковинах отливки, с трехгранным наконечником и пластинами оперения на хвосте. Свинцовое перо, оброненное красным петухом. Что-то нечеловеческое было в этой древней смерти, бесшумно падающей с небес.
О гибели генеральского сына много писали в газетах, под впечатлением статьи в «Освобождении России» Вагин тогда сочинил стихи от имени мертвеца. Первое четверостишие ему до сих пор нравилось:
Даже в угаре общегородского траура эти стихи всюду печатать отказались, требовали не кощунствовать и заменить первое лицо на третье. Недавно они были сожжены как свидетельство чувств, опасных для курьера газеты «Власть труда». Изредка пытаясь восстановить их в памяти, Вагин то там, то здесь обнаруживал дыры от унесенным временем эпитетов, потом стали появляться зияющие провалы из целых строк. Связанные рифмой, они пропадали попарно, как пленные красноармейцы, которых для экономии патронов сибирские стрелки по двое связывали спинами друг к другу, приканчивали одной пулей и спускали под камский лед.
В половине девятого из театра вышла маленькая стройная женщина в зеленой жакетке. На фоне черной дамской сумочки, которую она держала в руке, видны были точеные пальцы с похожими на виноградины ногтями. Белизна рук странно контрастировала со смуглым лицом без крупинки пудры, энергичная походка — с печальными глазами ученой обезьянки. Рядом шел светловолосый толстогубый парень в люстриновом пиджаке.
— Зинаида Георгиевна! — из брички окликнул ее Вагин.
Она подошла.
— Вы из эсперанто-клуба?
— Да. Садитесь.
Ее спутник сел вместе с ней. В руке он держал букет георгин, перевитый розовой лентой с какой-то надписью. Мятая сатиновая лента тремя кольцами охватывала цветы, листья и стебли, поэтому вся надпись прочтению не поддавалась. Уже в дороге Вагин из обрывков сумел сложить целое: Божественной Зинаиде Казарозе от уральских поклонников ее таланта.
Свернули на Кунгурскую, и впереди, за Спасо-Преображенским собором, открылся закатный простор над Камой. Сама она лежала внизу, отсюда видны были только леса на противоположном, правом берегу, сплошной синей грядой уходящие к горизонту.
— Как можно попасть на тот берег? — спросила Казароза.
— На лодке, — сказал Вагин. — От пристани ходят лодки. Сто рублей перезоз.
— Спасибо.
— Зачем вам туда, Зинаида Георгиевна? — поинтересовался ее спутник.
Объяснить она не успела или не захотела, воспользовавшись тем; что уже остановились возле Стефановского училища. Пермяков высадил их и уехал, они втроем двинулись к крыльцу. Свечников, как было обещано, ждал в вестибюле. Он грудью загораживал проход, тесня наружу троих студентов с Даневичем во главе, и говорил:
— Сказано — не пущу, значит, не пущу!
— Почему? — тоном иссякающего ангельского терпения не в первый, видимо, раз осведомился Даневич, но ответом удостоен не был. |