Изменить размер шрифта - +
Карпов имел напряженный разговор с адмиралом, и вышел из лазарета недовольным и совершенно нерадостным. Вольский непоколебимо стоял на то, что никакие ядерные боеголовки не могли устанавливаться на ракеты без его прямого и однозначного приказа. Карпов пытался спорить, взывал к адмиралу, пытаясь заставить его увидеть логику ситуации, но тот уперся в стенку вместе с Золкиным и отказался слушать. Мало того, он приказал не вступать в дальнейшие столкновения и даже зашел так далеко, чтобы угрожать удалить его с мостика, если он продолжит настаивать, что было оскорбительно, в особенности в присутствии доктора. Все, что ему удалось выторговать у адмирала, это разрешение привести системы вооружения в готовность в случае надобности. Вольский был непреклонен.

Карпов вернулся в свою каюту, раздумывая над этим некоторое время и сокрушаясь, что не мог просто отобрать у адмирала командирский ключ и отдать его Орлову, как он надеялся. На доктора также надежды не было: Золкин определенно был на стороне адмирала, поддерживая его аргументы при любом удобном случае. Он даже зашел настолько далеко, чтобы предположить, что капитан испытывал сильное переутомление, что Карпов решительно опроверг.

Он сидел на койке, и нервное напряжение не давало ему возможности заснуть, в чем он очень нуждался. Взбучка от адмирала пробудила его старые страхи и сомнения. Ему было совершенно ясно, что недолгое командование, которым он наслаждался, заканчивалось, и вскоре Вольский снова будет нависать над ним на мостике. Напряжение последних часов было тяжело вынести, несмотря на всю решимость сделать то, что он полагал должным. Если бы он мог поспать несколько часов, пока Орлов нес вахту, это могло бы помочь ему прочистить голову.

От беспокойства и расстройства он взял книгу и лег на койку. Это были его любимые «Записки из подполья» Достоевского, которую он ранее цитировал на мостике Федорову. Он открыл книгу, перелистывая страницы, и его взгляд задержался на закладке, которую он сделал много лет назад, когда в последний раз читал ее всерьез.

Достоевский писал о несправедливости жизни и жестокости судьбы, сравнивая человека с домовой мышью, жаждущей немного мести.

«Взглянем же теперь на эту мышь в действии. Положим, например, она тоже обижена (а она почти всегда бывает обижена) и тоже желает отомстить. Злости то в ней, может, еще и больше накопится, чем в l'homme de la nature et de la verite. Гадкое, низкое желаньице воздать обидчику тем же злом, может, еще и гаже скребется в ней, чем в l'homme de la nature et de la verite, потому что l'homme de la nature et de la verite, по своей врожденной глупости, считает свое мщенье просто запросто справедливостью; а мышь, вследствие усиленного сознания, отрицает тут справедливость. Доходит, наконец, до самого дела, до самого акта отмщения. Несчастная мышь, кроме одной первоначальной гадости, успела уже нагородить кругом себя, в виде вопросов и сомнений, столько других гадостей; к одному вопросу подвела столько неразрешенных вопросов, что поневоле кругом нее набирается какая то роковая бурда, какая то вонючая грязь, состоящая из ее сомнений, волнений… Разумеется, ей остается махнуть на все своей лапкой и с улыбкой напускного презренья, которому и сама она не верит, постыдно проскользнуть в свою щелочку».

Он прервался с посеревшим лицом. Сейчас он спрятался в свою мышиную нору. Он знал, что хотел сделать, он знал, что должен был сделать, и, тем не менее, это было именно то, о чем говорил Достоевский. Он долго обдумывал все эти вопросы, причины и сомнения, ту же «роковую бурду», пугавшую мышь, сидевшую внутри у каждого человека. Ему было стыдно за себя, за то, что он не мог быть сильнее, чем он был. Что значили все его планы, бахвальство и попустительство, если он был не человеком, а всего лишь запутавшейся мышью? Его усталый взгляд снова лег на хорошо знакомый текст, словно ругавший его со страниц, которые он читал уже много раз.

Быстрый переход