В сущности, в ней было очень много животного, но такое красивое и милое животное приятно иметь подле себя. Благодаря такому ее образу жизни она мало занималась и редко соприкасалась с Жаном-Мари, но тем не менее их добрые отношения, завязавшиеся в первый вечер его водворения в их доме, не ослабевали; они иногда вступали даже в разговоры, обыкновенно на хозяйственные темы, и, к великому огорчению доктора, даже выплывали вместе по воскресеньям в храм невежественного суеверия, то есть в сельскую церковь. Кроме того, дважды в месяц и он, и madame, вырядившись в праздничное платье, отправлялись вдвоем в Фонтенбло и возвращались оттуда нагруженные покупками. Короче говоря, несмотря на то, что доктор продолжал смотреть на них, как на две непримиримо враждебные или недоброжелательные друг к другу стороны, их отношения в действительности были настолько близкие, дружественные и искренние, насколько это допускала их натура.
Однако можно предположить, что в самом дальнем тайнике своей души Анастази, пожалуй, несколько презирала и жалела бедного мальчика, жившего у них в доме. Его достоинства и те качества, какими его наделила природа, не возбуждали в ней восхищения; она предпочитала франтоватых, веселых, бойких, открытых, даже несколько грубоватых мальчуганов, с шапкой набекрень, быстрых на ногу и на язык, смело смотрящих каждому прямо в глаза. Ей нравилась болтливость, живость, даже немного развращенности, и красивая развязность манер; словом, будь он вылитый портрет доктора в миниатюре, он бы ей нравился больше. А теперь она была глубоко убеждена, что Жан-Мари глуп.
– Бедный мальчик, – сказала она однажды мужу, – как это печально и как жаль, что он такой глупый!
Но она никогда больше не осмеливалась повторить этих слов, потому что доктор, услыхав их, пришел в дикое бешенство. Он положительно рассвирепел, как разъяренный буйвол, принялся осыпать ее самыми грубыми упреками, объявил, что сама она глупа, как неразумная скотина, жаловался даже на свою судьбу, сочетавшую ее с такой ослицей, и что всего больше огорчило Анастази, это то, что, стуча кулаками по столу, он угрожал перебить китайский фарфор, стоявший на столе, или задеть что-нибудь со своей невоздержанной жестикуляцией. А в результате она все же осталась при своем мнении, хотя и не высказывала его больше вслух. И когда Жан-Мари, бывало, сидел с тупым и смущенным видом над своими недоконченными уроками, недоумевающий, но отнюдь не чувствующий себя несчастным, она, воспользовавшись отсутствием доктора, прокрадывалась к мальчугану и, обняв его сзади за шею, прижималась щекой к его щеке и выражала ему нежно и ласково свое сочувствие его горю.
– Ты не тужи, – утешала она его, – посмотри на меня, ведь я тоже вовсе не умна и не учена, но мне совсем не плохо живется на свете. Поверь мне, в жизни это вовсе не так нужно!
Доктор был, конечно, на этот счет совсем другого мнения. Он никогда не уставал слушать самого себя; звук его собственного голоса, по-видимому, очень нравился ему, хотя следует сказать по справедливости, что голос у него был чрезвычайно приятный. Теперь он был, можно сказать, вполне счастлив, потому что у него был слушатель менее безучастный и не столь цинически равнодушный к его теориям, как его прекрасная Анастази. Слушатель этот внимал ему с интересом и по временам задавал ему самые любопытные вопросы, возбуждал его пыл и воодушевление самыми дельными и уместными возражениями или замечаниями. А кроме всего этого, разве он не взял на себя воспитание мальчика? Воспитание маленького философа! А относительно того, что воспитание его – самая философская из всех обязанностей человека, соглашаются все философы. И что может быть более утешительного для бедного смертного, как не возведение его прихоти, каприза или забавы на уровень высокого долга – служения государству и человечеству! При таких условиях наш жизненный путь становится путем блаженства. |