|
Спустя минуту, облаченная в ночную рубашку и комнатные туфли, освежив рот, она приказала:
— Теперь оставьте меня. Я побуду одна.
Служанки удалились. Магдален сидела у окна, покачивая колыбель Авроры. Назревало что-то страшное, и на этот раз речь шла не просто об ее испорченном настроении, с которым она безуспешно боролась последние недели. Она все еще пыталась собрать воедино все душевные и физические силы, когда вошел Эдмунд. Лицо его было мертвенно-бледным. Магдален, как всегда, спокойно приветствовала его, словно не замечая той отчаянной надежды услышать от нее заверения, что она ни в чем не виновата, которая светилась в его глазах.
— Зачем ты ходила в часовню? С ребенком, да еще в полночь? — голос его звенел от боли.
— Я уже говорила тебе, что Аврора никак не могла уснуть, — сказала она, — и надеялась, что прогулка пойдет ей на пользу.
— Прогулка в часовню?
— Я ощутила потребность в утешении.
— Утешении милорда де Жерве?
В ту ночь она не нашла утешения у Гая, а потому сейчас покачала головой и чистосердечно ответила:
— Нет.
— Но он был там? — спросил Эдмунд, разведя руки и сжав кулаки, то ли бессознательно угрожая ей, то ли под влиянием какого-то другого чувства, которое она не могла определить.
— Я не знала, собирается ли еще кто-то в часовню, — начала Магдален, но ее глаза говорили совершенно иное. Она поклялась Гаю на мощах Святого Франциска, что никогда не откроет Эдмунду правды, и она исполнит обещание, но что она может поделать, если глаза ее не способны лгать?
Схватив Магдален за плечи, Эдмунд заставил ее подняться.
— Он был там!
— Эдмунд… Эдмунд, пожалуйста, не говори так, — услышала она свой шепот, ощущая, что повисла над самой бездной.
— Зачем ты брала моего ребенка в часовню в полночь, если шла на свидание с де Жерве? — Его пальцы так стиснули ее руку, что та онемела.
В колыбели зашевелилась Аврора, всхлипнула сквозь сон. Внезапно Эдмунд отпустил Магдален, нагнулся к люльке и пристально посмотрел на спящего младенца.
— Чей это ребенок? — В его голосе было столько боли, что Магдален, даже в ее полуобморочном состоянии, захотелось немедленно броситься к нему, успокоить, утешить, но пока она лихорадочно подыскивала нужные слова, Эдмунд уже повернулся к ней и глаза его были как два пустых бездонных колодца. — Да будет навеки проклята твоя черная душа! Чей это ребенок?
Ее руки бессильно упали вдоль тела.
— Скажи мне, что дочь не моя, ну, скажи же, черт тебя побери! — его голос упал до шепота, но боль оставалась все той же, неугасающей. Но она ничего не могла ответить ему, потому что поклялась не делать этого. Она лишь беспомощно стояла на месте, молчаливая, не вправе подтвердить и не в силах опровергнуть его сомнения. Между тем Эдмунд ожидал слов, и ее молчание лишь растравляло его рану, более глубокую и мучительную, чем та, которая остается от кинжала или меча. Но вид спящей девочки смущал Эдмунда, и он вытолкал Магдален в спальню.
— Скажи мне, что она не моя!
— Я ничего не могу сказать, — прошептала она.
Эдмунд ударил ее по липу, но Магдален понимала, что это еще не самое худшее. Потом он кинул ее на кровать и, зверея от мысли, что другому она дала то, в чем так долго отказывала ему, силой овладел ею, но и это было не самым худшим. Когда его ярость истощилась, излившись страстью, он откатился в сторону, заглушая рыдания подушкой, а она тихо лежала рядом, искренне сострадая ему, но отчетливо понимая, что всякое сочувствие в эти мгновения лишь взорвет его еще больше.
Через несколько минут он вскочил с постели, зашнуровал рейтузы на бедрах и зажег свечу. |