Лет двенадцать я ждал, что он скажет; а он не рассказывал.
— «Раз он сказал, — дернул губы мне Брюсов. — В Италии: он рассказал мне про раковины так, что я ахнул: поэт, крупный, Юргис!»
С ним точно подводная лодка, «Весы», выплывала к поверхности; портились наши компасы, манометр ломался: толчок; Брюсов — деревенеет, а Ликиардопуло — пляшет захлопнутой крыскою; праздно слонявшийся Юргис тогда только брался за руль: «Надо плыть, руководствуясь звездами». И, проведя по опасному месту, на палубе снова болтался, чтоб с первою шлюпкой — на берег: исчезнуть надолго.
С. А. Поляков и Ю. К. Балтрушайтис — тишайшая, голубоглазая и красноносая пара блондинов; Семенов меж ними являлся как третий блондин; Поляков — с отклоненьем в фагот, Балтрушайтис — в рог турий, Семенов — в валторну: вели свое трио в «Весах» против трио брюнетов, колючих и злых; трио черное — Ликиардопуло, Брюсов и Эллис.
Ю. К. Балтрушайтис был необходим видом праздным и флегмою, чтоб под водой не задохлись в раскале котлов, в перепаренном жаре и ярости Ликиардопуло, в сухости Брюсова, в бредах полемики Эллиса, в щелканьн жадных зубов Садовского, Бориса, — акулы, которую Брюсов любил выпускать, чтоб отхватывала руки-ноги она Айхенвальду, купавшемуся: в море сладости — под броненосным бортом «Русской мысли». Ю. К. Балтрушайтис сидел подчас перед конвульсией ярости; и поперечной морщиной бороздился его умный лоб; и гудением тусклого, как голос рога, баска — утверждал: «Надо бы мне сказать».
В 21-м еще, выдавая мне визу в Литву, встал, как прежде в «Весах», и сказал: «Очень жаль, что ты едешь: надо бы мне, но…» — посмотрел на часы он; и с нордкапским туманом в глазах он пошел — в свой посольский авто.
И не надо сказать, потому что все — сказано; сказ его — лирика стихов: о цветах и о небе; поэт полей, — он и под потолком чувствовал себя как под открытым небом; помню: в 1904 году мы раз рядом сидели у Брюсова: был — потолок: в разговорах сухих, историко-литературных; над макушкой же Ю. К. Балтрушайтиса был потолок точно сломан (так мне привиделось субъективно); Балтрушайтис сидел с таким видом, точно он грелся на солнце и точно под ногами его — золотела нива: не пол; он достал из кармана листок и прочел мне неожиданно свое стихотворение, только что написанное о том, как над нивою висело небо; и в чтении стихов — сказался весь как поэт; так что «надо сказать» — относилось к прочтению стихов; и все о всем в этом смысле мне уже сказано было: в девятьсот четвертом году; я знал, что когда он чувствовал лирическое настроение, то вставал и гудел: «Мне бы надо…»
Стихи написать?
Он в годах вырастал как поэт; в миг сомнений являлся в редакцию в желтом пальто, в желтой шляпе с полями; и, встав среди нас, стучал палкой своей, как мечом:
— «„Весам“ — быть!»
Не журналу — созвездию, зодиакальному кругу, всем звездам; и — небу над ними.
Блондины — тишели в «Весах»; а брюнеты — пылали стремленьем: топить и садить в дураках.
Брюсов над корректурой, сложив свои руки в той позе, в которой его писал Врубель позднее, вынашивал адские замыслы: взором блистал, как омытым слезою; стоял сочетанием — Гамлета с Гектором: посередине редакции; я, Садовской, Соловьев — его видели: Цезарем; нашу когорту повел он на «галлов»; Помпеи — Балтрушайтис, Красе — С. Поляков: триумвиры; и Эллис — прошел в Лабиэны.
Перед Брюсовым переюркивал Ликиардопуло, остросухой, суетясь сухоярыми местями: некогда, негде присесть! Переполненный черным деянием, с черным портфелем, в котором таился, — как знать, не стрихнин ли, — в таком же пальто, в котелке, переюркивал от «Метрополя» в градации разнообразных редакций: тарах-тахтах-тах, — точно пуговицы костяные ронял на полу. |