Он так «перемарфил», что… лучше не стану… и впоследствии мир удивил, обманувши разведку немецкую, переюркнув сквозь Германию, въюркнув в Грецию, встреченный громами аплодисментов: Антанты [С 1916 года след Ликиардопуло исчез с моего горизонта; в 1915 или 1916 году он, оказавшись корреспондентом «Утра России», ухитрился проникнуть в Германию и потом дал ряд фельетонов о ней в «Утре России». С начала революции он, конечно, эмигрировал; ходили слухи, что — умер].
Часто являлся в «Весы» к нам поджарый, преострый студентик; походка — с подергом, а в голове — ржавчина; лысинка метилась в желтых волосиках, в стиле старинных портретов, причесанных крутой дугой на виски; глазки — карие; сведены сжатые губы с готовностью больно куснуть те две книги, которые он получил для рецензий; их взяв, грудку выпятив, талией ерзая, локти расставивши, бодрой походкой гвардейского прапорщика — удалялся: Борис Садовской, мальчик с нравом, с талантами, с толком, «спец» в технике ранних поэтов и боготворитель поэзии Фета; оскалясь, как пес, делал стойку над прыгающим карасем, издыхавшим и ширившим рот без воды; «карась» — лирика Бунина иль — «Силуэты» Юлия Айхенвальда; порой, с Николаем Николаевичем Черно-губовым встретяся, делал он, вздрагивая, восхищенную стойку; оба рвали акульи какие-то рты и стояли, оскаляся долго и нежно; и после уж слышалось: «Помните, Фет говорит…» — и оскал до ушей Черногубова; «А у Языкова сказано…» — ржавые поскрипы голоса Б. Садовского.
Поскаляся, перетирая руками, они — расходились; и долго еще себе в руки оскаливались.
Был еще посетитель, угрюмейший, серобородый и серовласый, в пененэ, зажимающем огненный нос: то — Каллаш; приходил он ворчать на журналы, в которых писал, отвести душу с Брюсовым. Н. Сапунов, Дриттенпрейс и Судейкин являлись с рисунками; Феофилактов валялся на синем диване, иль зубы свои ковырял зубочисткой, иль профиль в ладони ронял: профиль как у Бердслея; не верьте его «загогулинам»: страшный добряк и простак.
Все здесь делалось быстро, отчетливо, без лишних слов, без дебатов; все — с полунамека, с подмигами: «Вы понимаете сами». Политика — Брюсова: умниц и спецов собрав, руководствоваться их политикой; Брюсов являлся диктатором — лишь в исполнении техники планов; глупцов — изгонял, а у умниц и сам был готов поучиться, внимательно вслушиваясь в Садовского, в С. М. Соловьева; система такая слагала фалангу: железную, крепкую. Вместо программы — сквозной перемиг: на журфиксе, на улице, при забеганьи друг к другу; «программа», «политика», «тактика», — это бессонные ночи Б. А. Садовского, меня, Соловьева и Эллиса, ночи, просиживаемые в Дедове или в «Дону» (с Соловьевым иль Эллисом), а — не «Весы», не заседания, не постановления. Не было этих последних.
В иные периоды — явно казалось, что я — единственно связан с «Весами»; тогда мы боролись не с Пыпиным, — с соглашателями-модернистами, спаявшимися с бытовиками; фронт — ширился; вкусы — менялись; и сам мещанин нас обскакивал борзо с трибуны «Кружка», проносяся в оранжево-бурые отбросы от революции: литературной, да и политической; это случилось в эпоху «огарков»; толпа подозрительно шустрых поэтиков к нам повалила; Иванов упал в их объятия (даже писал о «трехстах тридцати трех» объятиях он).
Неожиданно: Брюсов — скомандовал:
— «Трапы — поднять. Пушки с правого борта — на левый!»
И вот кто вчера нас ругал как «левейших», теперь восклицал: «Старики, мертвецы!» В Петербурге войною на нас шел — Блок; поэты из «Вены» (такой ресторан был), где Дымов, Куприн, Арцыбашев, Потемкин себя упражняли в словах, — собирались брататься с Ивановым и Городецким; огромнейший табор «Шиповника» с Л. |