— «Ты, Сережа, — совсем не туда!»
— «Позволь, — знаю я, что говорю: я не „мальчик“ Сережа, которого можно учить!»
Почва — взрывчата; все в «Доме песни» над «бездною» ходят; уходят с «пиров» восхищенно-разгромленные.
— «Апельсин», — в совершенном растере бросает, за шапку хватаясь, профессор бактериологии Л. А. Тарасевич.
Безумец
Д'Альгеймов весьма уважали; все ахали, слушая пенье Олениной; не поддержал же — никто!
М. Оленину на словах похваливали «Щукины»; но никто из них и пальцем не пошевелил, чтобы поддержать материально великолепное предприятие; д'Альгеймы годы выбивались из сил, чтобы наладить кое-как дела «Дома песни», который существовал, кажется, на взносы членов да на выручку с концертов; сколько раз д'Альгеймы при попытках обратиться за денежной помощью получали отказ в то время, когда на пустяки жертвовались тысячи: денежные тузы точно мстили за презрение к деньгам д'Альгейма; это презрение точно страшило, озлобленный д'Альгейм их точно дразнил, выбрасывая свой последний грош в носы толстосумам на общее дело; мгновение, каждое, П. И. д'Альгейм сознавал как ужасное рабство у капитала; он неосмысленно силился его отрицать: «презреньем» к монете; «Щукины» ж воспринимали весь д'альгеймовский быт — оплеухой себе.
Петр Иванович ждал, что «Цирцея», Мари, — свинью претворит в херувима; «Цирцея» ж, мифическая, людей свиньями делала, не сотворяя обратного.
Передавали мне: видели «Цирцею» в ужасный для нее момент, с ней столкнувшись в передней одной из… (по слову д'Альгейма) «скотин»; шляпа — черная, черные перья; такое же платье; такие ж перчатки; она проносила свой остов, повесив вороний заостренный нос — с оскорбленным насупом; увидев очевидца, сгорбив плечи, едва кивнув, вдруг стала ярко-малиновая, потому что ему ведом
был корень ее появленья в совсем неожиданном месте; д'Альгеймы сидели без денег; программа концерта повисла; а билеты заказывать не на что; гордой, ей, слезы глотая, пришлось-таки клянчить.
В д'Альгейме сверкал неутомимый протест против экономического и политического гнета; и — тем сильнее, чем менее он осознавал причины гнета; протест стихийно в нем разыгрался: и в дни всеобщей забастовки в октябре 1905 года, и в дни декабрьского восстания в Москве (того же года), средь роя притворных сочувствий рабочему классу он был весь — жест сочувствия до готовности выйти на баррикаду. П. И. бегал среди баррикад, приседая под пулями, дико болея за участь восставших районов, таская под пули своих обожаемых «ньесс» [Племянниц].
А позднее не раз из-под «рыцарской» маски — «товарищ» вставал: помню — предупреждал меня: «Этот Д., вас зовущий ему оппонировать, — агент охранки». И — «заезжий француз» рыскал всюду и сведения собирал, чтобы Д. уличить.
Ко мне он являлся в минуту, когда материально страдал я; шипел, шумел, исходя демонстрациями, — неумелыми, жаркими.
В необходимости выудить тысячу для дописанья романа и чтобы А. А. могла кончить гравюрный класс в Брюсселе, я изнемог (это было в 1912).
— «Как, как?»
— «Достал».
— «Сколько?» — он оскаблялся не то огрызался; и дергались уши, прижатые к черепу.
— «Тысячу; только — в рассрочку: по двести рублей, в счет написанной книги…»
— «Как, как? — дико пырскала тень „Мефистофеля“, крыльями пледа на синих обоях: — в месяц — вам двести? Двоим? Стол, квартира, — я Брюссель-то знаю, пожалуй, и хватит, но — без табаку и концертов. |