И тем же окрысом, с испанским поклоном, с отводом руки, косолапящей лапищи, к длинной певице, сидящей в углу величавою черной вороною, вестницей смерти:
— «Мари — пропоет: то и то-то; потом вы заявите… — стал он грозиться дрожа и шипя на синяво-серявых портьерах, весь сероголовый, сутулый, напоминавший серую ведьму, — заявите, только ритмической прозой, „кресчен-до“, на мощных басах, савэ ву, — то и то-то; и можете даже Мари дать программу: она пропоет вам».
Сутулая, полуседая, усталая умница, кутаясь в пледик, скосясь на Мари детским, идиотическим глазом, как пискнет:
— «Мари — „Лорелею“ нам спой».
Тотчас покорно взлетев из угла, длинные руки слагая под черными крыльями шали, вытягивая лебединую шею, запела: и — как!
Разделан в два дня под орех: предысчисленным планом; он требовал, чтобы я в лекции импровизировал, в гроб заколачивая; указания сыпались градом: в подробнейших письмах; при встречах, став милым, уютным, как будто назло, ходил, шмякая туфлями, ставши на цыпочки, перетирая ладони, облизываясь, как на куру, которую завтра опустит в свой суп, — с придыханием:
— «Вы не забудьте сказать о Терпандре».
И — лекция, пока Толстой, Сергей Львович, рассеянно в уши нам пальцами перебирал на рояли.
— «И — главное: упомяните Гонкуров, — бросал он в мой обморок: а на кой черт они мне? — Непременно их с Верленом сплетите: он близок Ватто, потому что Мари вам споет Габриэля Форэ: текст Верлена…» — И тут же под ухо: картавым припиской: «О, маске, ларйририрй: бэргамйскэ».
Петровский, Б. С, брат А. С, секретарь «Дома песни», студентик с портфелем, влетал: в распыхах; и, оттарира-рикавши с ним, возвращался ко мне: «Кстати, помните, что тон Ватто — голубой». Я же думал, что — темно-зеленый.
Все вместе: рулада Толстого, влетанье Бориса Сергеевича и Мюрат, походивший лицом на Мюрата, на наполеоновского (его — родственник, кузен д'Альгейма), — как бред; в довершенье всего взрывы серых портьер из передней, откуда, бывало, летел на всех вскачь, из дымов, своих собственных, в дыме, дымами дымящий Рачинский.
И, с ним поплясав, на Мари, разрывавшей покорно сафировый глаз на супруга, д'Альгейм как замурлыкавший барс; и — возвращался: меня дотерзывать:
— «Мы вот с Мари и с Ратшински все перерешили: она поет то-то; подскакивает „трохеями“ к ней, чтоб она, на „трохеях“ привстав, — могла спеть; она кончит — „анапестом“; схватывает, ее опуская на „диминуэндо“».
— «Я — в ужасе: я не могу».
— «Как? — мне в ухо бородкой, с привзвизгом: — Афиши висят, все билеты распроданы; сделаны по специальным рисункам трибуны „дэмисиркюлэр“?» [Полукруглые]
Над трибунами, видно, работало воображенье «Мерлина» [Древний волшебник] (так мы звали его): как закрыть ноги лектору, чтоб дать возможность метаться направо-налево, склоняясь на локоть: направо-налево; и тут курс мелопластики преподавался мне как лектору; и на извозчике в консерваторию (Малый зал) тут же меня отвез: показать, как стояли трибуны — для Мари, — для меня: направо-налево; меж ними, совсем в глубине — инструмент Богословского; стиль — «треугольник», наверное вычерченный ночью им; на эстраде трясясь, он трибуны рукою обхлопывал, пробуя нюхать их; и, шаловливо подмаргивая, толкал: под локоть локтем:
— «Довольны теперь? Сэ шарман: са ира? [Очаровательно, пойдет] А? Не многим честь выпала: с эдакой и за такою трибуной стоять». |