Только мой в то время друг, любивший меня как художника, Г. Г. Шпет, иронически отнесясь к вынужденно-паточному тону между седыми профессорами и непричесанным «скандалистом» (в ту эпоху гремели мои «скандалы» в «кружке»), нанес позиции моей удар жесточайший; и после реферата дразнил меня:
— «Это я — нарочно; зачем надел ты из приличия философский фрак; он тебе не идет; если бы ты выступал без защитного цвета, я бы тебя поддерживал».
«Защитный цвет» — тон необыкновенной «культурной вежливости» и терпимости к позициям друг друга, который впервые установила Морозова между университетскими кругами и символистами; и факт характерный: в эпоху, когда Сергей Яблоновский поливал нас вонючею бранью из «Русского слова», Игнатов из «Русских ведомостей» уничтожал с большим приличием, но с не меньшею злостью, когда тучковский «Голос Москвы» опрокидывал на нас уже прямо ассенизационные бочки, издевалась Тэффи из «Речи», Измайлов же, Саша Черный и прочие писали пародии, когда то я, то Эллис попеременно бацали с кружковской арены по адресу всей прессы выражения, вряд ли допустимые и в полемике, — при встрече нас, символистов, с Лопатиными, Трубецкими, Хвостовыми, Котляревскими господствовало благорастворение воздухов (правда, от него-то я и бежал поздней из Москвы).
Конечно, в роли умирителя свары между стариками и молодежью, профессорами и художниками, символистами в среднем лево настроенными и серединно настроенными, «кадето»-подобно настроенными вырос около Морозовой ее старинный знакомец, Рачинский: подтаскивая Трубецкого ко мне, заставляя его вникать в мои стихотворные строчки, он тащил нас, упиравшихся (главным образом Метнера и меня), к Трубецкому как к человеку (в позициях непримиримость оставалась); в таком же духе на меня позднее влиял М. О. Гершензон; так и сложилось, что сотрудники будущего издательства «Путь» (Гершензон, Трубецкой, Булгаков, Бердяев, Рачинский) и члены редакции будущего «Мусагета» (я, Эллис, Метнер, Степпун, Яковеыко и т. д.) зажили в натянуто-дружественном, но тайно-враждебном (по устремлениям) соседстве.
В 1912 году у меня лопнули отношения с «Путем»; и появилась глубокая идейная трещина между «Myсагетом» и мною; бежав от всех и вся за границу, я там переживал одновременный разрыв с Рачинским, Морозовой, Эрном, Булгаковым, Степпуном, а потом и с Метнером, Эллисом.
Эпоха примирений привела позднее к глубочайшим обидам.
Весной 1905 года получаешь, бывало, тяжелый, сине-лиловый конверт; разрываешь: на толстой бумаге большими, красивыми буквами — четко проставлено: «Милый Борис Николаевич, — такого-то жду: посидим вечерком. М. Морозова».
Мимо передней в египетском стиле идешь; зал — большой, неуютный, холодный, лепной; гулок шаг; мимо, — в очень уютную белую комнату, устланную мягким серым ковром, куда мягко выходит из спальни большая-большая, сияющая улыбкой Морозова; мягко садится: большая, — на низенький, малый диванчик; несут чайный столик: к ногам; разговор — обо всем и ни о чем; в разговоре высказывала она личную доброту, мягкость; она любила поговорить о судьбах жизни, о долге не впадать в уныние, о Владимире Соловьеве, о Ницше, о Скрябине, о невозможности строить путь жизни на Канте; тут же и анекдоты: о Кубицком, о Скрябине, моющем голову… собственною слюной, чтобы не было лысинки (?!?); о Вячеславе Иванове (с ним М. К. в Швейцарии познакомилась до меня).
В трудные минуты жизни М. К. делала усилия меня приободрить; и вызывала на интимность; у нее были ослепительные глаза, с отблеском то сафира, то изумруда; в свою белую тальму, бывало, закутается, привалится к дивану; и — слушает.
И, бывало, мне Метнер:
— «Нет, нет, — Маргарита Кирилловна только к исходу четвертого часа оттаивает; сперва — „светская дама“; потом — лишь „хозяйка“, потом — перепуганная путаница; наконец-то эти пласты пробуравишь в ней». |