Изменить размер шрифта - +

– Ты слышишь, – с восхищением сказал раввинчик, – это же не что иное, как Специальный Фонд Объединенных Наций для Экономического Развития.

– Начхать, – сказал Андрес, – я только спрашиваю себя, почему все надрываются, готовя ему на будущее этот альбом, когда у малыша уже есть такое вельтаншауунг, что позавидуешь.

– Ладно, во всяком случае, извини за то, что ex abrupto [144] перебил тебя, – сказал Лонштейн, подавая ему сигареты, – но чего ты хочешь, у нас обычно все происходит, как в наших танго, ревность, мужская честь и прочие страсти. Моя иудейская мудрость говорит мне, что в жизни есть и другое, но, вероятно, лучше бы ты сам объяснил мне, что это за роковой Фриц Ланг и другие загадки, на которые ты намекал, что бесспорно доказывает твою принадлежность к агонизирующей олигархии.

– Все очень просто, – сказал Андрес, улыбнувшись впервые за это утро, – я хочу быть с Людмилой в радости и в горе, не знаю, что ты здесь найдешь олигархического, и в данном случае я боюсь горя, потому как радость она встретила вчера вечером, и не я стану эту ее радость оспаривать, ты же знаешь, что мы, офранцуженные аргентинцы, полностью теряем мужской дух и, по единогласному мнению нашего народа, мы педики безродные. Надеюсь, ясно?

– В общем, да, – сказал Лонштейн, – теперь, осветив мужской аспект проблемы, позволь тебе заметить, что есть и другой, не менее важный, а именно – я не очень понимаю, почему тебе вдруг захотелось впутаться в историю, которая плохо кончится, это уж точно. Да, знаю, в горе, я слышал. Но ты возьми в толк, что Буча – это не только Людмила, есть по меньшей мере несколько миллионов миллионов, участвующих в этом танце. Ну и что ты дашь взамен за требуемую информацию?

– Ничего, – сказал Андрес. – Как поет Каэтано Велосо на пластинке, которую ставил нам Эредиа, «нет у меня ничего, ведь я не из здешних». Даже не могу, как в песне, дать тебе Ирену.

– Сеньор желает многого, но ни с чем не хочет расстаться.

– Да, старик, ни с чем не хочу расстаться.

– Даже с самой малостью, например с утонченным писателем, с японским поэтом, которого знает он один?

– Да, даже с ними.

– С Ксенакисом, со своей экспериментальной музыкой, своим free jazz, своей Джонни Митчелл, своими репродукциями абстрактной живописи?

– Да, братец. Ни с чем. Все это унесу с собой, где бы я ни был.

– Каждому свое, – сказал Лонштейн. – Тебя ничем не прошибешь.

– Вот именно, – сказал Андрес, – потому что ничего такого особенного со мной не произошло, ты вот говорил о том, что в Людмиле проснулось нечто аргентинское, и, вероятно, ты прав, и Людмила теперь совсем не та женщина, которую я знал, но со мной произошло лишь то, что мной овладело что‑то вроде подозрения, почти желания, чтобы со мной что‑то произошло, старик, и, чтобы ты меня понял, я должен бы тебе рассказать о Фрице Ланге и, когда‑нибудь, о мухе, о черном пятне, понимаешь, о чем‑то неосязаемом.

– Вероятно, я останусь в дураках, – сказал раввинчик, – но что муха и пятна тебя довели до ручки, это бесспорно, говорю тебе я, который каждую ночь совершает туалет нескольким особам такого же вида, извини за сравнение.

– Ба, я много часов провел, пытаясь открыть кучу дверей и, вероятно, закрыть кучу других дверей, пытаясь разглядеть, что там, в пятне и в мухе, а в итоге все остается более или менее прежним, кроме того, что где‑то в Маре, возможно, плачет девушка. Понимаешь, сломать все ульи, все миллионы шестигранных ячеек, накопившихся со времен Ура, Лагаша, Агридженто, Карфагена, с каждой исторической вехи, все эти шестигранные хромосомы в каждом из нас, поди попробуй, Лонштейн, самоубийство в сравнении с этим саморазрушением – ничто, ты об этом думаешь, ты как будто это чувствуешь, а главное, воображаешь, что сумеешь это пережить, ты берешься за первый шестигранник, который я, между прочим, ради удобства называю треугольником, и вот, бац, контрудар от тебя самого, этакий аутонокаут, прошибающий тебе печень ударом кулака почище, чем Джек Демпси, а еще справься у аргентинцев, которые встречались с диким быком из пампы.

Быстрый переход