Это был Ромео.
Прошло всего мгновение (если бы только можно было задержать этот миг, столь быстротечный, столь прекрасный), и я поняла, что это всего лишь иллюзия.
— Зачем? — спросила я отца Луи — ведь именно инкуб предстал передо мной в обличье Ромео. Глаза мои наполнились слезами, но слезы не желали литься, точно так же, как иллюзия не желает мириться с правдой. — Зачем? Я же говорила тебе, Луи, меня не интересует…
— Чтобы отблагодарить тебя, — сказал священник голосом юноши, голосом Ромео. Он подошел ко мне, обнаженный, обнял руками Ромео и поцеловал украденными у него же губами и… И я не смогла не ответить поцелуем на поцелуй.
— Мне следовало знать, что ты не оставишь меня в покое, — вздохнула я. Его крепкая шея была холодна, но мне показалось, что эта прохлада зажгла огнем мои губы, когда я целовала его, игриво кусала за ухо, стыдливо шептала: — Говори его голосом…
— Да, — отвечал Ромео, — тебе следовало это знать.
К нему я не могла не проявить благосклонность.
И мы любили друг друга. Или, как неделикатно выразился Луи, «мы трахнулись».
Однако сама природа призраков, как суккубов, так и инкубов, такова, что… очевидно, когда занимаешься любовью со смертным, это происходит куда более нежно. Если Мадлен шалила, направляя нас с Ромео друг к другу в ванне, то отец Луи в обличье Ромео был сущий дьявол: ведь соитие — это не более чем средство достичь цели, а цель — подчинить себе другого. К тому же (разве не сам священник говорил мне об этом?) нельзя винить того, кто делает что-то, повинуясь своей природе. Поэтому… каждое его прикосновение, ледяное или пламенное, заставляло меня продвигаться нетвердой походкой по темной, неизвестной мне доселе дороге наслаждения, подобно тому как пьяный, спотыкаясь, выходит из таверны, не зная, какой путь перед ним откроется. Я получала удовольствие от холодных прикосновений (куда привычней была я к холодному, чем к горячему), наслаждалась прохладой, когда он касался моих грудей, пыталась отпрянуть (что было едва ли возможно: держал он меня крепко), когда его грубые прикосновения (он словно растирал меня) становились жаркими, а губы, как клещи (раскаленные докрасна клещи, которые вызывают у каждой ведьмы унаследованный от предков ужас), впивались в мои налитые кровью соски. Я громко кричала. Он смеялся, зажимая мне рот рукой, будто ледяными тисками, и входил в меня все глубже… Но я не могла на него сердиться, он был по-своему искренен, я знала это, к тому же боль вскоре должна была смениться наслаждением. Хуже того: я доверилась ему, поверила, что, когда этот спектакль наслаждения и боли будет сыгран, я благополучно доберусь до дому — обрету свое «я». И да, конечно, я все еще цеплялась за иллюзию, что это Ромео: передо мной, на мне, внутри меня. Но я старалась не слишком явно обнаруживать испытываемые мной наслаждение и боль — ведь тогда инкуб повел бы себя иначе: я говорила уже, что подобные ему стремятся, прежде всего, подчинить себе, своей власти. Но все мои уловки не могли сравниться с теми, к которым прибегал он, и вскоре я полностью подчинилась ему, как марионетка своему хозяину. Наконец он закончил, а я выбилась из сил настолько, что чувствовала себя выжатой как лимон, результатом же были лишь красные полосы на коже, набухающие синяки и следы укусов, похожих на паучьи. И все же я старалась, поскольку теперь, после знакомства с призраками, Ромео, Арлезианкой я… хотя бы отчасти, обрела способность любить, относиться к акту любви с известной долей доверия. Но любовь, как и прежде, ускользает от меня. Я хочу сказать: то, что у меня было в Арле с отцом Луи, — вовсе не любовь.
Это было одновременно всем и ничем, действом великолепным и печальным. |