Я хочу сказать: то, что у меня было в Арле с отцом Луи, — вовсе не любовь.
Это было одновременно всем и ничем, действом великолепным и печальным. То был не мой Ромео, а лишь иллюзия. Инкуб не мог обрести власть над самой сущностью этого мальчика, обладать тем, что, подобно философскому камню алхимиков, превратило бы в золото всю тщету нашей… нашей акробатики. И если задать вопрос: получила ли я в ту ночь вознаграждение за свою любовь к Ромео, ответ будет, разумеется, «нет», как это ни прискорбно. Но я, по крайней мере, благодарна судьбе, что не мечтала о любви этого мальчика долгие-долгие годы, потому что эти желания и ожидания со временем крепли бы, как вино, и те ощущения, что я испытала с инкубом, разочаровали бы меня еще больше.
Однако повторюсь: Луи искренне пытался отблагодарить меня, да, он был искренен и поэтому пылок в своих… ухаживаниях — я не сожалею, что не отвергла их. И я верю, что познала в ту ночь не демона, во всяком случае, не в полном смысле этого слова: то был, конечно, не мой Ромео, а, как я полагаю, тот изначальный, давно умерший отец Луи, тот обаятельный священник, которого Мадлен знала при жизни и кто служил тогда Богу. Действо, что мы свершили в ту ночь, казалось мне… каким-то обрядом, исполненным благородства.
Позже, когда мы лежали на матраце, даже не натянув на себя одеяло, и я ощущала в своих объятиях холодную тяжесть инкуба, он вдруг заговорил своим собственным голосом, хотя все еще сохранял обличье Ромео. С моих губ, как оказалось, нечаянно сорвался вопрос: «Что ты станешь делать?» — и теперь он отвечал на него.
Инкуб шептал, приблизив губы вплотную к моему уху, но я не ощущала движения воздуха. Я не могла не заметить, что в его голосе полностью отсутствует теплота, когда он произнес:
— Ее уста мою исторгли душу, смотри, она летит [159].
Я знала эту строчку из «Доктора Фауста» Марло, она была здесь вполне уместна. Стоило ему сказать это, как я сразу поняла, что отец Луи прощается со мной. Я знала, что такой миг придет, и мне всегда казалось, что именно этого я и хотела. (Ни разу не представляла, как он плывет на корабле вместе со мной, не видела его рядом в своем воображаемом Новом Свете.) Но когда эти слова, подразумевающие прощание, были сказаны, мое сознание словно раскололось на части: одна из них была полна грусти, ужасной грусти, вторая — объята страхом: я поняла, что осталась одна — окончательно и неоспоримо.
Инкуб встал. Только теперь, голая (если не принимать во внимание голубых панталон, которыми я с притворной застенчивостью, глупо и совершенно безуспешно пыталась прикрыться), только теперь я почувствовала пронизывающий до костей холод. Я ворочалась на матраце, пытаясь закутаться в единственное шерстяное одеяло… Когда инкуб шел к открытому окну, я видела его в последний раз, облик Ромео таял в воздухе… У окна отец Луи согнулся вдвое в учтивом поклоне, а затем исчез, а я лежала, улыбаясь. Моя рука была поднята, как будто я собиралась помахать ею, но, осознав, что не в состоянии сделать этот простой жест, поспешно опустила руку.
…На следующее утро в назначенный час я садилась в дилижанс. Мой несессер был заполнен лишь наполовину, и два кучера (братья или кузены, если судить по их чрезмерной фамильярности в общении) подняли его наверх. К моей радости, путешествие предстояло совершить в компании трех других пассажиров из Арля.
Вновь, как и у перекрестка дорог, меня неприятно поразили своим запустением маленькие прибрежные городки, названия которых улетучились из моей памяти. (Карту я убрала в дорожный сундук, и она не могла мне помочь.) Мы сделали остановку в одном из таких безымянных местечек; его рынок был заполнен лионскими шелками, изделиями из кожи, пенькой в тюках, пшеницей из Тулузы, винами Лангедока, морской солью из Камарга, мылом из Марселя и бочонками с оливковым маслом. |