Мне даже пришла в голову мысль, что монахини и воспитанницы вовсе не пошли в церковь, а звон Ангелуса, который я слышала, являлся сигналом, чтобы идти сюда. Как бы там ни было, они здесь собрались. Невероятно: в монастыре мужчины! По их голосам (а также, кстати, и по женским, многие из которых я узнала) чувствовалось, что говорившие придавали особое значение происходящему, причем все вопросы — вне зависимости от того, что за нотки слышались в интонациях взявших слово, истерические или каверзные, — задавались ровным и бесстрастным тоном. То был суд, а может, и трибунал.
Но кого же судят на нем? Перонетту? Разве она здесь? Мать Марию?.. Меня? При этой мысли я едва не метнулась в сторону спасительной лестницы, но спохватилась, решив узнать все до конца, ибо предположила — и вполне справедливо, — что от услышанного будет зависеть моя дальнейшая судьба.
Там, где дверные филенки рассохлись, образовалась щель, и я могла видеть небольшую часть комнаты, но ничего толком не разглядела. Так, лишь мелькание человеческих фигур; их было много, очень много. Я пристраивалась так и эдак, привставала на цыпочки, ерзала то влево, то вправо. И все равно слух позволил мне получить гораздо больше сведений, чем зрение.
Я подошла к двери так близко, что обнаружить меня ничего не стоило. Как большинство дверей в С***, эта была сколочена из толстых дубовых досок и окована железом. Я так и приклеилась к ней. Малуэнда села у моих ног и замерла, будто старалась, как и я, не пропустить ни слова.
Кто-то задал вопрос. Но его я как следует не расслышала… что-то о «князе мира сего», о каком-то скрепленном чем-то договоре… После недолгой паузы я услышала чей-то дрожащий голос…
Мать Мария! Так вот, значит, кого судят! Ах, как я ей сочувствовала. Чего бы я только не сделала, чтобы помочь ей в беде, спасти.
А затем я опять услышала, как она снова произнесла мое имя.
Ответ ее я расслышала куда лучше, поскольку она находилась недалеко от двери и нас разделяло каких-нибудь шагов пять. По ее растерянному голосу я сразу поняла, что она потерпела поражение, причем сокрушительное.
Мать Мария повторила мое имя, когда мэр еще раз задал прежний вопрос, который я теперь хорошо расслышала. «Так кто здесь главный растлитель? — спросил он, — кто заварил всю эту кашу?»
А заварила, оказывается, я. Так сказала мать Мария-дез-Анжес. Это с меня все началось.
Я прижала руку ко рту и отпрянула от двери. Малуэнда зашевелилась и, выпустив острые когти, запустила их в кружевную оборку моего платья.
Как это нелепо — утверждать, что я могу кого-то растлить! Да в то время я ничего не знала не то что о растлении, а вообще о… о том, о чем не говорят вслух. Мне были совершенно чужды какие-либо уловки, я была бесхитростной и простодушной. Правда, «млеко мечты»… но тут ничего от меня не зависело, все происходило как бы против моей воли. Очнувшись от ночных грез, я забывала все, что узнавала в них о своем теле; я ничего не ведала ни о том, что ему нужно, ни как это делается, ни как что называется. Если бы вы спросили меня о мистическом богословии, о законодательстве времен Траяна, если бы мне велели просклонять любые существительные в любом из языков, мне известных, — тогда другое дело, но я клятвенно заверяю, что ничего не знала ни о том, как удовлетворяют свою страсть, ни о любовных отношениях, ни тем паче о растлении.
Затем я расслышала, как мэр спросил, куда уехала Перонетта, — стало быть, она все-таки улизнула, — но мать Мария поклялась, что ничего не знала о планах племянницы: Перонетта сама запрягла лошадей и одна осуществила побег.
В это никто не поверил. |