Изменить размер шрифта - +
).]

 

Любопытный был человек! Жил холостяком, брак считал недостойным и запоздалым учреждением, остающимся пока еще только потому, что люди не могут найти, чем бы его заменить; ходил часто без шапки, с толстой дубиной в руке, ел мало, вина не пил и не курил и был очень умен.

 

Моя теща пользовалась его расположением «как умная немка». Жена моя должна была у него лечиться. После она хотела съездить к Tante Августе в Поланген, где море гораздо солонее.

 

Я сказал:

 

– Прекрасно.

 

– И Фриде с собою возьмем, надо его показать танте и Авроре: она ведь его еще не видала.

 

– Пожалуйста, возьмите; его только и остается показывать танте Августе да Авроре.

 

Лина укоризненно покачала головою.

 

– Какой ты, – говорит, – злой!

 

– Да, я злой, а вы с своей мамой очень добрые: вы так устроили, что мне своим родным сына показывать стыдно.

 

– Почему же стыдно?

 

– Немец!.. лютеранин!

 

– Ну так что же такое?

 

– Ничего больше.

 

– Будто не все равно? Все христиане.

 

– То-то и есть, верно, не все равно. И я так думаю: не все ли равно, а вот по-вашему, видно, не все равно: вы взяли да и переправили его из Никитки на Готфрида.

 

А жене уж нечего сказать, так она отвечает:

 

– Ты придираешься. Лишнюю комнату, которая у нас наверху, мы отдадим дяде барону (то есть Андрею Васильевичу).

 

– Чудесно.

 

– Ведь мы ему много обязаны.

 

– Конечно.

 

– Он очень любит Нордштрема.

 

– И Нордштрем его любит.

 

– Правда?

 

– Да.

 

– Он тебе говорил это?

 

– Как же. Он мне говорил, что барон – гороховый шут.

 

Лина обиделась.

 

– Я, – говорит, – думаю, что ты шутишь.

 

– Нет, не шучу; но, впрочем, Нордштрем хотел свести барона с каким-то пастором, который одну ночь говорит во сне по-еврейски, а другую – по-гречески.

 

Лина заметила мне, что я дерзок и неблагодарен.

 

В ней была какая-то нервность. Так мы расстались и почти три месяца не видались. В разлуке в моем настроении, разумеется, произошла перемена: огорчения потеряли свою остроту, а хорошие, радостные минуты жизни всплывали и манили к жене. Я ведь ее любил и теперь люблю.

 

Андрей Васильевич встретил меня в Риге на самом вокзале, повел завтракать в парк и в первую стать рассказал свою радость. Пастор, с которым познакомил его Нордштрем и который «во сне говорил одну ночь по-еврейски, а другую – по-гречески», принес ему «обновление смысла».

 

– Что же такое он открыл?

 

– А, друг мой, – это благословенная, это великая вещь! Я теперь могу молиться так, как до этой поры никогда не молился. Сомненья больше нет!

 

– Это большая радость.

 

– Да, это радость. Впрочем, я всегда думал и подозревал, что здесь нечто должно быть не так, что здесь что-то должно быть иначе. Я говорю о «Молитве Господней».

 

– Я ничего не понимаю.

Быстрый переход