Пока мы заняты делом, и честным делом, — мы живы, и жизнь имеет смысл. Как бы ни было трудно и тошно — доводи до конца любую работу. До последней точки. Только тогда сможешь уважать себя. Сколько можно сворачивать с полдороги, отсиживаться, смотреть, как другие в кровь расшибают лбы, и еще при этом ехидно посмеиваться. Мы умные, а те дурные. Неправда! Умен тот, кто брезгает прятаться за словами, оправдывать свою трусость и неумение идти до конца некоей высшей мудростью. Пора жить, Наташа, а не кривляться и не прикидываться живущим. Как поздно мы понимаем самые простые вещи. Ты слышишь, Наташа?»
Она спит.
В институт приехал минут за сорок до начала рабочего дня, чего со мной давненько не случалось. Хотел успеть отпечатать новую докладную, пока не явятся сотрудники.
Через пять минут пришла Мария Алексеевна Кондакова. Увидев меня, не удивилась. Ее серое лицо напоминало осенний день. Она не прошла к себе в закуток, села напротив меня, закурила и молчала.
— Как ваше здоровье, Мария Алексеевна?
— А-а! — взмах рукой, выражающий пренебрежение ко всему на свете. Вдруг по щеке ее скользнула длинная судорога. Она почувствовала эту судорогу и в смущении прижала щеку рукой.
— Вот видите? — сказала она. — Так себя измотала, так измотала. Что уж, да? А вот не пересилишься никак. В голове словно пульс забился, как часы, стучит и стучит. Пришла на работу, думаю, может здесь, в привычной обстановке, отпустит. Как вы считаете, Виктор?
— Надо бы еще полежать.
Я боялся, что она сейчас опять расплачется, как тогда. Видно, слезы уже близко стояли, уже у глаз. Много грехов должно ей отпуститься за это неожиданное страдание. Впрочем…
— Я вот думаю насчет памятника. Слышите, Виктор? Памятником–то кто займется? Ведь это важно, чтобы был памятник. Очень ведь важно.
Я не знал, кто займется памятником, промолчал. Я знал, что Анжелову теперь наплевать на все памятники в мире.
— В крайнем случае, — сказал я, — сами соберем деньги. Его все любили.
Потекли, выплеснулись слезы. Нас было двое в большой комнате, и я носил ей воду, утешал нелепыми словами, как мог, и с сочувственным лицом слушал бессвязные объяснения, пока не пришли сразу Окоемова и Коростельский. Они хором заахали, заспешили что–то предпринять; Володя не нашел ничего лучшего, как вызвать по телефону такси. Тут появилась и Кира Михайловна. Не разобравшись, стала почему–то обвинять всех нас в бездушии, бессердечии, бодрым сильным голосом выкрикивала гневные тирады, состоящие преимущественно из союзов «почему», «чтобы», а бедного Коростельского сгоряча обозвала «распутным представителем молодого поколения». Сцена приобрела юмористическое содержание. Я сказал, что, видимо, такси уже приехало. Окоемова и Кира Михайловна подняли слегка упирающуюся Кондакову под руки, повели к выходу. Сзади по трем покачивающимся женским фигурам трудно было определить, кто больше страдает. Казалось, больше всех огорчена Кира Михайловна. Ее голос звенел высоким библейским надрывом.
С Володей мы стояли в коридоре, курили. Мимо тянулся густой поток людей, рассасывался по комнатам. Мы стояли в сторонке одинокими наблюдателями.
— В сущности, — сказал печально Коростельский, — Лариса Окоемова самая обыкновенная женщина. Ты не находишь, Виктор?.. Хотя есть в ней нечто… Я повидавший многое человек, и мне, ты знаешь, чужды всякие сантименты, но тут я как бы заново открыл для себя что–то очень важное, забытое. Что–то раннее, что опасно забывать. И я открыл это благодаря Ларисе. Ты замечал, как она умеет отзываться на чужую боль?.. Прости, что я так откровенен с тобой, но ты мой единственный здесь друг, и я вполне доверяюсь твоему такту и душевному расположению.
— Кого из нас любовь не делала идиотом, — подтвердил я. |