|
Привычку эту я приобрел после операции, когда чуть не сдох от шестидневной сорокаградусной лихорадки.
Сейчас градусник зафиксировал тридцать семь и две десятых, и я опять со страхом подумал, что вчера мог не заметить сотрясения мозга, и утешил себя тем, что при сотрясении мозга обычно теряют сознание, а я его не терял.
В начале девятого в номер несильно постучали, я крикнул «Входи, Петя!» — и увидел пасмурное, прекрасное лицо книголюба. Он вошел, сел в кресло и стал смотреть на меня лежащего. На нем была рубашка в цветочках.
— Где купил? — спросил я с завистью. — Я тоже такую хочу.
— Вношу ясность, — четко сказал Шутов, сверкнув темным серебром белков. — На базар времени нету. Охота базарить — ищи другую компанию. Хочешь чего другое иметь — я пришел.
Он недоверчиво оглядел мою комнату и, скучая, уронил взгляд на столик.
— Красиво излагаешь, Петр Шутов. Как индеец племени делаваров. Я пришел, я сказал… А не выпить ли нам по рюмашечке для куража?
— Ты меня за недоумка не держи, — усмехнулся Петя. — Чего есть — наливай. Или сразу пойдем, — мельком на часы. — Быстренько мозги тебе выправлю да дальше потопаю.
Я встал, развязал пакет, разложил на столике сыр, ветчину, хлеб, пошел в ванную, ополоснул там стаканы и откупорил коньяк.
Шутов следил за моими действиями с сатирической ухмылкой, и больше всего мне хотелось врезать ему этой узкогорлой красавицей по чугунному кумполу. Но я не мог себе этого позволить. Не время и не место.
Выпили, покушали хлебца с сыром. Все молча. Все друг на дружку глядючи, оценивая. Не знаю, как он меня, а я его оценил как физически хорошо развитого человека.
— Штукатурка–то обвалилась с хари, — заметил Шутов, самостоятельно наливая себе в стакан. — Надо бы подновить, а то глядеть срамно.
— Петя, — сказал я, — зачем ты корчишь из себя какого–то уголовника? По тебе же видно, что ты книжки три всяко одолел. А то и четыре.
— Вот, москвич, за это ты и схлопотал. Не за то, что под Капитанова копаешь и всю его работу хочешь под петлю подвести, а за то, что разговариваешь с подковырками, не по–людски. Я очень чуткий на обиду. Характер у меня своенравный.
— Молодой ты еще, — сказал я, — рога тебе не ломали. Отсюда и характер.
— Ломали, — успокоил Шутов. — Не такие, как ты, встречались на жизненном пути. Ломали, ломали, да сами покорежились. Учти, москвич.
После этого мы чокнулись. Головная боль, так упорно сопротивлявшаяся патентованным средствам, сомлела перед виноградным спиртом. Боль ушла, остался гул и птичье щебетанье.
— И ломали и обхаживали, — продолжал Шутов, давя пальцем запульсировавшую жилку на виске. — И я верил словам, гнул горбину ради доброго дяди. Было и такое. Ты все книжками попрекаешь, а мне, может, учиться не дали. Скажешь, не то время, чтобы не дать? Да, не то. А человек тот же, какой и всегда был. Каждый на себя прикидывает. Даже когда добро делает, ждет, чего ему от этого добра перепадет. У меня отчим, умнейший мужик, я уж любую его науку, как святцы, назубок учил, и он мне добра желал от души, — и что вышло? Отговорил учиться — с твоей, мол, башкой все равно дальше инженера не двинешься. Когда уж я опамятовался — вроде поздно учиться.
— Учиться никогда не поздно, — соврал я с благодушием. Шутов не обратил внимания.
— Ну и нагляделся я к тому времени.
— Что же ты в мире разглядел?
— Ложь и подлость! — с великой верой рассек он воздух рукой перед моим носом. Повторил, как клятву: — Ложь и подлость! Только которые попроще, работяги–бедолаги, те врать не умеют и подличать не приноровились. Такой на копейку сопрет — его в прокуратуру, разок обманет — ему товарищеский суд. |