Филип-то знал, лгут или не лгут, потому что ему пришлось исписать вкривь и вкось целую страницу с благодарностями тете Элис, которая прислала ему куклу в подарок, хотя он давно вышел из этого возраста. Письма лгут вовсю, и к тому же написанная ложь остается надолго; письма становятся твоими обвинителями и выставляют тебя в худшем свете, чем слова, произнесенные вслух.
— Она приедет только завтра к вечеру. — Бейнз откупорил бутылки, он придвинул стулья к столу, он поцеловал Эмми, прижав ее к шкафчику.
— Ну, что ты! — сказала Эмми. — При мальчике!
— Пусть учится, — сказал Бейнз. — Все мы так начинали, — и положил Филипу три сосиски. Себе он взял только одну, заявив, что ему не хочется есть, но когда Эмми сказала, что ей тоже не хочется, он стал рядом с ней и заставил ее поесть. Он держался с Эмми и робко, и грубовато; насильно, не слушая отказов, заставил ее выпить красного вина, говоря, что ей надо поправиться; но когда он дотрагивался до нее, прикосновения его рук были и нежные, и неловкие, точно он боялся сломать какую-то хрупкую, легкую вещь и не знал, как с ней обращаться.
— Вкуснее, чем молоко с печеньем, а?
— Да, — сказал Филип, но ему было страшно — страшно за Бейнза не меньше, чем за самого себя. С каждым кусочком, с каждым глотком лимонада он думал о том, что скажет миссис Бейнз, если узнает когда-нибудь об их ужине; представить себе это было невозможно, так как в глубину злобы и ярости миссис Бейнз никто не мог проникнуть. Он спросил: — Она сегодня не приедет? — Они поняли его сразу, и получилось так, будто миссис Бейнз вовсе и не уезжала; она сидела здесь вместе с ними и заставляла их больше пить, громче говорить, а сама выжидала случая, чтобы вставить свое разящее слово. Бейнз не был счастлив; теперь он только глядел на свое счастье с двух шагов, а не откуда-то издали.
— Нет, — сказал Бейнз. — Она вернется завтра поздно вечером. — Он не мог отвести глаз от своего счастья. Да, он повесничал в молодости, как все повесничают, говорил Бейнз, все время возвращаясь к своей жизни в Африке и словно оправдывая этим свою неопытность; не был бы он таким неопытным, когда бы жил в Лондоне, — неопытным во всем, что касается ласки и нежности. — Если бы здесь жила ты, Эмми, — сказал он, глядя на белый кухонный шкафчик, на выскобленные стулья, — это действительно был бы мой дом. — А комната уже успела стать немного уютнее; по углам скопилась пыль, ножам и вилкам не хватало блеска, утренняя газета, растрепанная, валялась на стуле. — Шел бы ты спать, Фил; день-то был какой длинный.
Они не отпустили его одного в пустые темные комнаты; они пошли вместе с ним, включали по пути электричество, и пальцы их соприкасались на штепселях. Ночь отступала этаж за этажом; они негромко переговаривались среди одетых в чехлы диванов и стульев; они дождались, когда он разденется, не заставили его ни умыться, ни почистить зубы, уложили в постель, зажгли ночник и оставили дверь в детскую приоткрытой. Их голоса послышались на лестнице — дружеские, будто это гости прощались в холле после обеда. Они были как у себя дома: где они вместе, там их дом. Он услышал, как отворилась дверь, как пробили часы; он долго слышал их голоса и решил: значит, они недалеко, и ему ничто не грозит. Голоса затихли не постепенно, а сразу, и он знал, что они все еще где-то близко, они молчат в одной из пустых комнат, и глаза у них слипаются, как и у него, после такого длинного дня.
Он только успел вздохнуть — тихо, удовлетворенно, потому что это, вероятно, тоже была жизнь, — и сразу заснул, и неизбежные ночные страхи тут же окружили его: человек в трехцветной каскетке стучал в дверь по повелению его величества короля, на кухонном столе, в корзине, лежала окровавленная голова, а сибирские волки подбирались к нему все ближе и ближе. Он был скован по рукам и ногам и не мог шевельнуться; волки метались вокруг него, хрипло дыша; он открыл глаза, и миссис Бейнз была тут, рядом — растрепанные седые волосы свисали ей на лицо, шляпа съехала набок. |