Весь вечер он сидел, запершись в ванной, проявляя пленку. Потом показал еще мокрые карточки Маше.
Она внимательно разглядывала свое лицо: Костя снимал ее улыбающейся и серьезной, грустной и кокетливой, в профиль, анфас, вполоборота…
Какая же она старая, какие у нее усталые глаза, даже чересчур веселая улыбка их не оживляет, какие горькие губы! Именно горькие, хотя она и смеялась по приказанию Кости во все горло.
Глядя на свои фотографии, Маша подумала, что не посчитать ее на «заслуженном отдыхе» может разве лишь кто-то слепой или чокнутый.
— Наверно, и вправду никто себе самого себя не может ясно представить, — сказала Маша. — Вот я смотрю на эти карточки и удивляюсь: неужели я и в самом деле такая старая?
Костя промолчал. А Владик, по своему обыкновению пришедший к ним после школы, стал усиленно уверять ее, что в жизни она гораздо лучше, чем на фотографии, потому что лицо у нее на фотографии искаженное, и, если она хочет знать, никто не верил, что она — бабушка Кости, все думали, что она Костина мама, но никак не бабушка.
Костя никогда ни с кем не ссорился, Маша даже считала, что он вообще не умеет ссориться, как не умеет никому ни в чем отказать. И на этот раз она так же ошиблась, как уже не раз ошибалась в прошлом, потому что порой случалось ей поверхностно, неглубоко оценивать людей.
Оказалось, Костя умеет отказать. Решительно и наотрез.
Незадолго до конца занятий Владик сказал Косте:
— Надо бы хорошенько отметить начало каникул, как ты считаешь?
— Можно, — ответил Костя. — А как?
— Обыкновенно. Собраться, позвать надлежащих девочек, послушать маг, поплясать…
— Ну, что же, — сказал Костя.
— Хорошо бы у тебя, — сказал Владик. — Самые удобные квадратные метры.
— Ладно, — сказал Костя. — Я поговорю с Машей, чтобы она нам чего-нибудь приготовила.
Владик поднял обе ладони, как бы защищаясь от его слов:
— Только ни о чем не проси Машу, пусть уйдет куда-нибудь, скажем, к какой-либо своей подруге фронтовых лет, и переночует там, а то, сам понимаешь, мы в одной комнате, она в другой, как-то все стесняться будут…
— Ладно, я поговорю с ней, — сказал Костя.
Разумеется, Маша охотно согласилась уйти. У нее почти во всех районах Москвы жили старинные (какие могли быть еще?) друзья, и все они были рады принять Машу не только на ночь, но и на сколько времени ей было бы угодно.
За несколько дней до вечеринки Маша свалилась с гипертоническим кризом. Она лежала на своей тахте, притихшая, внезапно помолодевшая, может быть, потому, что глаза ее лихорадочно блестели, а щеки пылали неровным горячечным румянцем.
Приходя из школы, Костя терпеливо ухаживал за нею: бегал в аптеку, варил кашу, клал ей холодные компрессы на лоб.
Маша стонала:
— Надо же! У тебя самая горячая пора, а я так подвожу…
— Ты же не нарочно, — отвечал Костя.
— Все равно тебе от этого не легче.
— Бывает, — говорил Костя. — Только, пожалуйста, не переживай, твое дело одно: лежи и поправляйся.
— И мамы с папой все нет да нет, — сокрушалась Маша. — И приедут они, надо думать, только к осени…
— Я и без них справлюсь, — говорил Костя. — А ты прекрати всякие «лимонные апельсинности»! Слышишь?
— Слышу, — покорно говорила Маша. «Лимонными апельсинностями» Костя называл любые проявления сентиментальности.
Прошло еще дня три-четыре. |