— Носится со своей старой мымрой, над которой все смеются, от первоклашек до учителей!
Захлебываясь, боясь, что Костя не даст ему договорить, Владик бросал Косте в лицо все новые оскорбительные слова.
— Фото с автографом! — кричал Владик. — А кому они нужны, ее фото? Беспокойная старость с личным автографом, я же знаю, ты все ее карточки куда-то спрятал, а ей сказал, что наши девчонки требуют ее карточек. Умру со смеха — Машенька, все ждут твои фотографии. Как же, ждут, очень они нужны! И что это за имя — Маша? Старая баба, развалина, древняя крепость, а туда же — Маша…
Костя встал, подошел к Владику.
— Какая же ты дрянь! — негромко, отчетливо сказал он. — Мелкая, злобная дрянь…
Владик на всякий случай быстро шагнул в сторону.
Но Костя не двинулся за ним.
— Дрянь, — повторил он.
Владик словно бы не слышал. Его несло все дальше, и он кричал как одержимый, весь охваченный непонятной и необъяснимой злобой. Он не щадил ни Машиной походки, ни каблуков, чересчур высоких для ее возраста, ни крашеных волос и излишне ярких губ.
— И играть она тоже не умеет! — кричал Владик. — Она же фальшивила тогда, на вечере, все слышали, как она фальшивила…
Внезапно Владик замолчал, будто проглотил что-то неудобоваримое.
В дверях стояла Маша. Владик помедлил еще секунду, потом сорвался, вихрем промчался мимо Маши в коридор. Хлопнула дверь, выходившая на лестницу.
Маша села на диван. Тряхнула волосами.
— Немного снизилось, — сказала. — На одной руке сто семьдесят, на другой — даже сто шестьдесят пять.
Высвободила ногу из туфли, шевеля пальцами. Костя как бы впервые увидел косточку возле большого пальца, набрякшие вены ноги.
Глаза его медленно поднялись выше, к морщинистому лицу Маши, к непрокрашенной седине у ее пробора…
Неужели этот злой человек, с которым он, Костя, дружил, сказал правду? Неужели Маша уже совсем старая?
— Владик прав, — сказала Маша. Казалось, она безошибочно читает Костины мысли. — Хочешь ты того или не хочешь, он прав.
— Нет, неправда, он не прав, — сказал Костя.
— Прав, — кивнула головой Маша. — Я старая грымза. И играть стала плохо, иногда фальшивлю, потому что нет никакой практики. Я же неделями не подхожу к инструменту. Знаешь, недавно мне снилось, что сам Рахманинов высек меня за то, что я так лихо барабаню его прелюд.
Костя не выдержал, фыркнул. Уж очень смешным показался ему Машин сон: он представил себе великого композитора Рахманинова с его строгим, узким лицом аскета, вдруг ни с того ни с сего секущего Машу…
— Ничего в этом смешного нет, — сказала Маша. — Хорошо, хоть я сама чувствую, когда фальшивлю, но в вашей школе рояль до того расстроен, просто ужас!
— Еще бы, — согласился Костя. — На нем играют все, кому не лень.
— И каблуки у меня чересчур высокие, — продолжала Маша. — Я это сегодня, как никогда, поняла…
— Устала?
— Еще как! Пока дошла до поликлиники, сто пудов потеряла. — Она пошевелила пальцами ноги. — Не сердись на Владика, он злой потому, что несчастный. Его следует жалеть.
— Нет, — сказал Костя необычно жестко. — Я не буду его жалеть, не хочу и не буду! Пусть он даже тысячу раз из самой неблагополучной семьи!
— Он несчастный, — повторила Маша.
— Он дрянь, — сказал Костя. — И я очень тебя прошу, Маша, ты не верь ему, он же все наврал!
Маша хотела было обнять Костю, но вовремя вспомнила, что он терпеть не может объятий, поцелуев, всего того, что называл пренебрежительно «лимонная апельсинность». |