Мы открываем коньяк и пьем за встречу. «Хеннеси» в самом деле хорош, что неудивительно, так как одна его бутылка стоит столько, сколько я зарабатываю за неделю.
— Где вы познакомились? В клубе? — спрашиваю я, зная, что у Юрий любит порой пройтись по ночным клубам.
— Почему в клубе? — говорит Зарайский, с сожалением отрываясь от салата. — Просто на улице! Я ехал к вам, встал на светофоре, а тут смотрю: девушка кошку целует. Мокрая такая кошка, короткошерстная, хвост висит как веревка. Я вылез из машины и говорю: «Вас подвезти? Не хочу быть назойливым, но в такую минуту плохо быть одной».
На лице моей жены на мгновение вспыхивает брезгливое удивление спокойной, уважающей себя женщины, которая не знакомится на улице и не целует бездомных кошек, у которых вполне может оказаться стригущий лишай. С точки зрения моей жены, именно такие неуравновешенные, взбалмошные бабенки, как Аня, которые развратничают в чужих домах с первым встречным и целуют кошек, забывая при этом их покормить, виноваты в том, что наш мир гибнет.
— Сама не знаю, зачем я ее целовала, но у нее был такой одинокий вид… — словно сама не до конца себя понимая, говорит Аня.
— Бедное животное… А где эта кошка сейчас? — участливо спрашивает моя жена.
Аня не слышит или, скорее, делает вид, что не слышит, глядя над нашими головами в темное окно. Мы с женой ей безразличны. Она не хочет ни перед кем оправдываться, не хочет меняться, хочет оставаться такой, какая она есть. С улицы доносятся пьяные выкрики и оглушительные хлопки. Вначале мы думаем, что это выстрелы, но по взвившимся вверх ярким огням понимаем, что петарды.
Неожиданно Аня поворачивается ко мне и спрашивает:
— По-вашему, что такое душа?
Вопрос этот так внезапен, что я немного теряюсь, но все же отвечаю:
— Э-э… Ну как вам сказать… существуют разные определения души… Одно из них гласит, что души вообще нет, а существует проводимость нервных импульсов в коре головного мозга.
— А лично вы как думаете? — допытывается Аня.
Я честно задумываюсь и отвечаю:
— Я думаю, что душа — это то, что мы есть за вычетом физиологии.
— Из меня нельзя вычитать физиологию, — протестует Зарайский. — Если ее вычесть, от меня останется меньше ноля.
— Главное тут не физиология, — говорю я. — Я недавно читал в журнале беседу с одним священником. Он утверждает, что самый большой наш грех, за который нас наказывают, это неспособность любить и неблагодарность. Мы не умели ценить того, что было нам даровано.
— А что нам было даровано? Ничего не было! — вдруг взвивается моя жена. — Ну жили, хлопотали, вертелись, копили в себе раздражение, винили друг друга в чем-то — вот, собственно, и все. Дай нам еще пять жизней — будет одно и то же…
Рука Зарайского замирает на полпути к бокалу. Я буквально вижу, как в мозгу его, точно искристое шампанское, стремясь поскорее вырваться наружу, кипят и пенятся мысли. «Сейчас будет монолог», — предполагаю я и не ошибаюсь.
— А ведь про пять жизней ты это верно! Дай нам хоть тридцать три рая, все равно мы будем брюзжать! — восклицает Зарайский. — Значит, все дело тут не в окружающем мире, а в нас самих. Вместе с яблоком познания добра и зла мы сожрали точащего нас червя недовольства. Жили питекантропы в пещерах и брюзжали: «Что за жизнь! Ледник ползет, вождь дурак, мамонтятина воняет». Прошло сколько-то там тысяч лет, мамонты вымерли, и опять не то: и татары пошаливают, и зубы болят, и жена сварливая, и дети неблагодарные… Прошло еще лет пятьсот, и вот мы сидим в квартирах с водопроводом, летаем на самолетах — и все равно нам плохо и тошно. |