Я не могу сказать правду, а лгать не хочу. Слишком многое просто невозможно передать: склоки во властных структурах, деньги международной помощи, улетучившиеся неведомо куда, соревнование в саморекламе через СМИ. Я не могу ни ткнуть пальцем в людей, которые мне отвратительны, ни похвалить тех, что мне помогали. Я ничего не могу сказать. Это опасно для оставшихся там.
— Объяснила бы, по крайней мере, почему ты проявила такое необычайное мужество. Ты была студенткой лучшего в Китае университета, тебя ожидало блестящее будущее. Ты отказалась от карьеры, от личного счастья. Тебе не было страшно? Тебя никогда не посещали сомнения?
— Почему я осталась, в то время как многие сошли с дистанции, уступив нажиму правительства? Просто потому, что некому было меня удержать. Родителям моим я тогда еще не простила своего испорченного детства. У меня не было любовника, ради которого я дорожила бы жизнью. Я была свободна, одна, с гневным и изболевшимся сердцем. В толпе демонстрантов я чувствовала лишь эту боль, которая не оставляла меня с тех пор, как покончил с собой Минь. Мне было хорошо. Минь порадовался бы, узнав, что я осталась в живых не зря. Я была причастна к становлению нового мира. Когда другие отступали и прятались в толпе, я забралась на багажник велосипеда и произнесла оттуда свою первую речь. Ничего в этом особенного не было.
— Судьба выбирает тех, чьи личные чаяния совпадают с чаяниями их страны.
— Возможно… — Взгляд Аямэй устремляется к тому бурному Пекину 1989 года. — Мою первую речь встретили аплодисментами; студенты оценили ее. С тех пор меня выталкивали вперед, так я и дошла до центра площади Тяньаньмынь. От угроз правительства мы только пуще ожесточались. В этой войне против политиков у нас не было иного оружия, кроме нашей молодости. Я была среди инициаторов голодовки. Чтобы докричаться до всего мира, мы решили на Тяньаньмынь поставить на карту свою жизнь.
— Могу я предложить вам тележку с сырами? — звучит над ухом гнусаво-угодливый голос метрдотеля.
— Нет, спасибо, я не буду, — говорит Аямэй. — А ты?
— Тоже нет, — качает головой Джонатан.
— Желаете посмотреть карту десертов?
— У вас есть сорбеты? — спрашивает Аямэй.
— У нас есть «Тысяча первая ночь», ассорти сорбетов с лепестками роз, личи, цукатами, зеленым перцем и белым чаем.
— Прекрасно, принесите мне.
— Скажите, из чего сделаны вот эти «Слезы карликовой вишни»? Не надо, не говорите. Попробую рискнуть.
— Благодарю вас, мадам. Благодарю вас, мсье.
Джонатан переводит дыхание, когда фигура метрдотеля тает в полутьме. И снова внимает Аямэй.
— Армия окружила город. День за днем нам сообщали о передвижениях пехоты и танков. Никто не думал, что это плохо кончится. Народ был с нами, внешний мир за нас. Солдаты вели себя со студентами сдержанно, но вежливо; и то сказать, они были ненамного старше. Бронетанковые части — это была последняя угроза раздробленного, ослабленного правительства. Я тогда начала курить. Совсем не спала. Разве что, вконец обессилев, могла прикорнуть ненадолго прямо на земле. Проснувшись, я ничего не помнила про голодовку, про армию. На несколько секунд возвращалась назад, в прежнюю студенческую жизнь, простую и мирную. Вечером третьего июня прозвучали первые залпы. Я металась по площади среди потрясенных студентов с мегафоном в руке. Призывала их сохранять спокойствие: с нами ничего не может случиться; мы не погибнем. Комитет вступил в переговоры с военными, и нам позволили покинуть площадь. Я снова ринулась в толпу. Студенты в палатках зажгли свечи. Они пели и отказывались уходить. Мегафон я давно бросила. У меня пропал голос. Я не могла больше произносить пламенных речей. |