У меня пропал голос. Я не могла больше произносить пламенных речей. Я плакала, вставала на колени. Все напрасно. Самые фанатично настроенные остались. Они хотели посмотреть, решатся ли народные избранники стрелять в народ. Бежать, говорили они, значит, отказаться от борьбы и признать крах движения. Они улыбались мне — и гнали прочь. Их невозмутимые лица напоминали мне лицо Миня, когда он шагнул к пропасти. Они оглохли — как и он тогда. Я кричала. Мой крик отчаяния до сих пор стоит у меня в ушах. Я слышу собственный хрип: «Вам же только двадцать лет! Ты, вот ты, я уверена, что тебе всего восемнадцать! Это самоубийство! Не надо! Идемте! Умоляю вас! Живите, и мы победим!»
Приносят десерты. Аямэй умолкает.
— А дальше? — спрашивает Джонатан и, как только отходят официанты, сжимает ее руку.
— «Китай пробудится от сна, когда прольется наша кровь», — ответил мне один из них. Со мной случилась истерика. Я кинулась на него и ударила по лицу. Студенты, которые были со мной, схватили меня и выволокли из этой палатки, а я выла. Остаток этой ночи прошел как в тумане. Моя память стерла целые куски. Помню, как я шла в толпе студентов под конвоем военных. Помню, как бродила по улицам Пекина. Помню, какой-то водитель грузовика увел меня к себе и прятал несколько дней. Мне до сих пор слышатся залпы… Потом — бегство: пешком, до изнеможения, по бесконечным дорогам, через деревни, леса, реки, горы. Меня будили среди ночи: «Военные идут, надо уходить». И я бежала, все дальше и дальше, теряясь в китайской глубинке. Поезда, грузовики, тележки, запряженные ослами, — что подворачивалось, на том и ехала, лишь бы подальше. Обветренные лица, тошнотворные запахи, нищие лачуги, воры, насильники, убийцы — эти воспоминания до сих пор преследуют меня, я просыпаюсь по ночам и думаю: «Военные идут»…
Аямэй тянется к бутылке с водой. Джонатан опережает ее. Наполняет ее стакан. Она залпом осушает его и тяжело опускает на стол.
— Ты наверняка видел фотографию: молоденький китаец перед колонной танков.
— Конечно, — сочувственно кивает Джонатан.
— Никто не знает, кто он такой. Никто не знает, что с ним сталось. Когда я натыкаюсь на этот снимок в журнале, меня страшно мучит совесть. Почему мы дошли до этого? Почему мне не удалось умерить экстремистские требования? Почему я не сумела лучше провести переговоры? Почему не смогла предотвратить трагедию?
— Аямэй, ты за это не в ответе. Это они стреляли. Это режим послал на вас колонны танков!
Голос Аямэй дрожит:
— Все, кто погиб на Тяньаньмынь, сегодня могли бы быть врачами, адвокатами, инженерами, писателями. Они познали бы радости любви и счастье иметь детей. Их жизни оборвались! А я ужинаю в шикарном ресторане на Эйфелевой башне.
Ее рука ледяная. Она могла бы его растрогать (это Джонатан отмечает про себя), не будь он лицом без определенного места жительства и неясной национальности. Он мог бы на самом деле быть добрым и чистым душой человеком, которого играет, если б это не являлось частью его работы. Однако он почти искренен, когда взволнованным голосом говорит ей:
— Борьба еще возможна, потому что ты дышишь, потому что ешь! Не забывай, что мертвые мертвы и только на живых надежда.
— Борьба? — горько улыбается она. — Я создала организацию, Общество друзей демократии в Китае. Устраивала конференции, диспуты, выставки. Я публиковала официальные заявления против китайского правительства. Боролась за освобождение политзаключенных. Подняла бучу в СМИ, чтобы в моей стране запретили проводить Олимпийские игры за несоблюдение правительством прав человека. Я рвалась в бой и нападала на коммунизм по любому поводу. Но на самом деле я сама все меньше и меньше верю в свои речи. Китай очень изменился с восемьдесят девятого года. |