Но так как ее характер и самая сущность ее натуры были, так сказать, надломлены и для того, чтобы вызвать такое превращение,
потребовался внутренний кризис, бурный и мучительный, она ослабела физически в этой борьбе, и окружающие замечали с изумлением - одни со
злорадством, другие с испугом, - что она с каждым днем теряет свои голосовые данные. Ее голос постепенно угасал. Короткое дыхание и
неуверенность интонации вредили блестящей фантазии ее импровизаций. Недовольство собою и страх окончательно подорвали ее силы, и на
представлении, предшествовавшем дебюту Консуэло, она пела так фальшиво, испортила столько блестящих мест, что ее друзья, зааплодировавшие было
ей, принуждены были умолкнуть, услышав ропот недовольства вокруг. Наконец великий день настал. Зал был так переполнен, что нечем было дышать.
Корилла, вся в черном, бледная, взволнованная, еле живая, сидела в своей маленькой темной ложе, выходившей на сцену; она трепетала вдвойне,
боясь провала своего возлюбленного и ужасаясь при мысли о торжестве соперницы. Вся аристократия и все красавицы Венеции, в цветах и в
драгоценных камнях, заполняли сияющий огнями трехъярусный полукруг. Франты толпились за кулисами и, по обычаю того времени, в партере.
Догаресса, в сопровождении всех важнейших сановников республики, появилась в своей ложе на авансцене. Оркестром должен был дирижировать сам
Порпора, а граф Дзустиньяни ожидал Консуэло у двери ее уборной, пока она одевалась. В это время за кулисами Андзолето, облекшись в костюм
античного воина, правда с причудливым отпечатком современности, едва не лишаясь сознания от страха, старался подбодрить себя кипрским вином.
Опера, которую ставили, была написана не классиком, не новатором, не строгим композитором старого времени и не смелым современником. Это
было неизвестное творение какого-то иностранца. Порпора, во избежание интриг, которые, несомненно, возникли бы среди композиторов-соперников,
исполняй он свое собственное произведение или творение другого известного композитора, предложил, - думая прежде всего об успехе своей ученицы,
- а потом и разучил партитуру "Гипермнестры". Это было первое лирическое творение одного молодого немца, у которого не только в Италии, но и
нигде в мире не было ни врагов, ни приверженцев и которого попросту звали господин Христофор Глюк.
Когда на сцене появился Андзолето, восторженный шепот пронесся по залу. Тенор, которого он заменил, прекрасный певец, сделал ошибку: он
пережил себя, уйдя со сцены, когда у него уже не было ни голоса, ни красоты. Вот почему неблагодарная публика мало сожалела о нем; и прекрасный
пол, слушающий больше глазами, чем ушами, был очарован, увидав на сцене вместо угреватого толстяка двадцатичетырехлетнего юношу, свежего, как
роза, белокурого, как Феб, сложенного, как статуя Фидия, настоящего сына лагун: bianco, crespo e grassotto <Белокурого, курчавого и пухленького
(итал.).>.
Он был слишком взволнован, чтобы хорошо спеть свою первую арию, но для того, чтобы увлечь женщин и театральных завсегдатаев, достаточно
было и его отличного голоса, красивых поз и нескольких удачных новых пассажей. У дебютанта были великолепные данные, перед ним открывалась
блестящая будущность. Трижды грохотал гром аплодисментов, дважды вызывали молодого тенора из-за кулис, по итальянскому и особенно венецианскому
обычаю.
Успех вернул Андзолето смелость, и когда он снова появился вместе с Гипермнестрой, страха в нем как не бывало. Но в этой сцене всеобщим
вниманием завладела Консуэло: все видели и слышали только ее. |