Она не заставила меня ждать. Она начала пилить сразу.
— Ох, ну и разит же от тебя, опять напился, что соседи подумают…
Меня прикрыли тряпкой, когда-то нареченной 'одеяло', поставили рядом рассол и разместили свои телеса на мягкой перине рядом, под боком, обвив рукой, словно удавкой. Так она показывала, что я если и не являюсь ее собственностью, то, по крайней мере, опасно близко к этому подошел. Своей заботой она раздражала меня больше, чем ворчанием.
Около полуночи в окно заглянула луна, мазнула по лицу моей женщины, сделав его бледнее, чем обычно, и подмигнула мне. Старая подруга, я посвятил ей не один сонет.
Я встал, завернулся в одеяло, отпил рассола и пошел к реке.
Там был мостик, горбатый, почти как я; и так мне было приятно сесть, просунув ноги между перилами, и болтать ими над водой, что я не стал отказывать себе в этом удовольствии.
Хей, сестренка судьба, я не буду топиться. Темная вода подо мной, мягко волочащаяся по каменистому дну, наводит меня на мысли о рыбалке, но не о самоубийстве. Ощущение шероховатости веревки на шее — память кожи, моей чувствительной королевской кожи, будь она неладна — заставляет больше любить жизнь.
Я не умру? Ну и пусть.
Мне осталось только чисто символически перерезать несуществующую веревку, услышать 'бульк' несуществующего камня, плюнуть в несуществующую луну и жить придуманной жизнью.
Стрижи меня больше никогда не видели.
Куда податься? На севере я был, на востоке и западе тоже… О, меня не видел Юг! Блистательный юг, сладкий и тягучий…
Два месяца я шел со вкусом блевотины и рассола во рту, самым лучшим спутником, который не дает расслабиться и отгоняет слишком ретивых грабителей. Я очень впечатляюще крал морковку… Представьте: поле, залитое лунным светом наподобие желе, или даже холодца, рыбьего, склизкого; фигура со скрюченными пальцами, шебуршание, азартное сопение и ритуал, в чем-то сходный с откапыванием корня мандрагоры из под висельника. 'Под покровом ночи', как выражаются некоторые тупоголовые поэты, я вытаскивал морковь, стряхивал землю и убеждал свой желудок, что все обойдется. В одной деревушке меня приняли за полудурка… Умные люди жили в той деревне.
У меня не было сил, чтобы покончить с собой, и желания особого тоже; но за время своего путешествия куда глаза глядят, я проникся никчемностью своего существования. Куда я иду, зачем — такие вопросы я себе не задавал, просто шел — не считая ни дней, ни деревень, ни городов, через которые проходил незаметно и тихо; бродяга, один из многих. Юг не был моей целью, лишь тем местом, где я еще не был, и жизнь представлялась пустой и бескрайней сценой, и я будто шел по ней вперед, надеясь дойти до рампы и плюнуть зрителям в лицо.
Лето пережевало дни моего путешествия, и отпустило меня на самом краю осени. Я перешел границу, и двинулся дальше, вглубь жаркого южного Хавира — пока меня не остановил Океан, и выросший на его берегу город.
Я приполз к Дор-Надиру в наилучшем расположении духа и наихудшем — тела. Город этот, на мой взгляд, является одним из самых красивых на этой земле. Тонкая грань между нищетой и роскошью, публичные казни и уникальнейшие библиотеки, маленький чахоточный мальчик на троне, и его гарем: трижды тридцать три жены и неисчислимое количество наложниц. Озеро с одной стороны, болотистое и пахучее, как давно немытая женская промежность; а с другой стороны — соленый язык моря. Вы спросите, откуда у меня такие пошлые ассоциации? Ха. Это, милые мои, Дор-Надир, он именно такой. В этом городе четыре храма. Первый — Бога Гкота, его статуи поражают впечатлительных приезжих размерами эрегированного фаллоса; в Храме Девы Без Невинности курят опиум молодые женщины, считающие замужество грехом, а непрекращающееся удовольствие тела — священным долгом. В центре Дор-Надира стоит Храм Матери с ее ненасытной утробой, четвертый бог безлик, он олицетворяет темное начало каждого человека. |