Как бы реальны ни были Серые, они не жили — по человеческим меркам. Для реального мира они оставались привидениями, навеянными снами фантазиями, которые испарялись или меняли обличье по прихоти тех, которые действительно жили. Даже ворон, который смог по-настоящему убить, все-таки не был реальностью. Однако ворон чего-то явно не договаривал… Да и не должен был…
В конечном итоге это не имело значения. И снова, вопреки своему сокрушенному духу, повергнутому в печаль смертью Каллистры, Джеремия не сдался ворону:
— Я не допущу, чтобы вышло по-твоему. Я остановлю тебя… — Даже ему было трудно поверить в свою угрозу. Слишком силен был в нем страх… — всем, что в моей власти, что в моих силах, чтобы остановить тебя.
— Кто же теперь мечтает о несбыточном? Ты все еще не понял, кто я, Джеремия Тодтманн? Серые — это страхи и грезы, сны и слезы! И Серого народа касается всяк смертный мимоходом. Да, из всех, кто касается мира снов, более всех это делает король, якорь. Здесь сны становятся явью, и чудеса становятся фактом… а страхи обретают плоть! — Болтливая сорока замолчала, предоставляя Джеремии вникнуть в смысл своих слов, потом заговорила вновь: — И это я — квинтэссенция страхов и кошмаров каждого из приведенных сюда якорей едва ли не с того самого момента, как возникли чары. Я вырастал с каждым из этих безумцев и копил силы, играя на их параноидальных маниях и темных страстях! И страхи королей мой рост питали; и страсти якорей мне силы прибавляли!
Джеремия вспомнил, о чем говорил ему Оберон. Теперь все становилось на свои места, обретая страшный смысл. Если влияние, которое оказывали на мир Сумрака попадавшие сюда волей чар люди, и было несопоставимо большим, чем влияние всего человечества, то равным же образом усиливалась и их собственная тайная склонность к пороку, усиливались обуревавшие их осознанные или подсознательные страхи. Чары, призванные являть могущество избранного смертного, обнажали и усугубляли присущие ему страхи, делая их почти осязаемыми, субстанциональными сущностями.
В мире теней это означало одно: страхи наделялись силой, получали собственное обличье и право на самостоятельное существование. В конце концов все они воплотились в облике крылатого монстра.
Ворон вдруг начал яростно бить крыльями; Джеремия вздрогнул от неожиданности, чем вызвал очередной приступ демонического хохота.
— Да-да, Джеремия Тодтманн! Я воплощение твоих самых страшных кошмаров! В буквальном смысле.
А затем весь мир сделался пламенем.
Было очевидно, что ворон в данном случае ни при чем. Так же, как и Джеремия, ворон явно не ожидал такого поворота событий; в панике он суматошно захлопал крыльями и взмыл ввысь. Джеремия, не в силах пошевелиться, в немом изумлении смотрел на то, как геенна огненная пожирает Чикаго.
Великий чикагский пожар…
Тяжелая лапа закрыла ему рот, не давая возможности даже пикнуть. Лохматая рука обхватила грудь; Джеремия начал задыхаться.
— Ты мой друг, Джеремия, — шепнул хрипловатый голос Отто.
Друг или нет, только обезьяноподобный подхватил Джеремию и потащил прочь из объятого пламенем города и подальше от крылатого демона. Джеремия мало что видел (мешала огромная лапа), однако успел заметить, как трепыхается в огне обезумевшая от жара птица. Языки адского пламени упрямо тянулись к птице, но крылатой твари каким-то образом всякий раз удавалось уклониться от их смертельных объятий. Ворону, всецело поглощенному борьбой с пламенем, явно было не до Джеремии, на что Отто, видимо, и рассчитывал.
И здесь таилась еще одна загадка. Когда Джеремия последний раз видел обезьяноподобного, последний — как он помнил — не отличался сообразительностью. Он едва-едва мог поддержать самый примитивный разговор. И вдруг он разрабатывает и проводит настоящую спасательную операцию. |