Некоторые ее сверстницы из деревни в этом возрасте уже рожали, но Маддалена оказалась поздно распустившимся цветком.
С самого детства родные посматривали на нее свысока, чуть ли не с презрением.
— Этот дичок никогда не вызреет. И головой и утробой слаба. Кто ж ее возьмет, такую недоделанную? — злобно приговаривала ее старшая, уже перешагнувшая сорокалетний рубеж сестра Эрминия, ожесточившаяся на весь мир из-за того, что у нее рождались только дочери.
Мать иногда пыталась вступиться за Лену, во всем обвиняя старшую дочь, которая выкормила малютку своей грудью.
— Напоила ты ее своим кислым молоком, вот оно и сказывается.
— Она же не моя дочь! Что ж вы сами не поили ее молоком? — сварливо огрызалась в ответ Эрминия, задетая за живое.
И без того нелегкий характер Эрминии ухудшился, когда она узнала, что муж изменял ей с женой мельника, у которого работал. Марилу родила ему сына, и Джероламо, муж Эрминии, гордился этим ублюдком, пренебрегая законными детьми.
Мать с дочерью начинали переругиваться, и ссора неизменно завершалась звонкой оплеухой, которую Эльвира закатывала дочке, чтобы положить конец спору. Эрминия уходила в ярости, а мать, оставшись одна, горько каялась в том, что не сумела обойтись без рукоприкладства в разговоре с дочерью.
Лена очень болезненно переживала эти стычки, понимая, что является их невольной причиной. Она чувствовала себя виноватой и еще глубже уходила в свою скорлупу. К тому же она прекрасно знала, что при первом же удобном случае Эрминия вернет ей затрещину, полученную от матери.
Лена была глубоко несчастным ребенком. Ни разу в детстве ей не довелось испытать абсолютного, ничем не омраченного счастья. Раздражение, недовольство, глухая ярость сопровождали ее постоянно, отравляя ей жизнь и изнутри подтачивая душу. Чтобы избавиться от томительного напряжения, Лена хваталась за любую работу: полола грядки, ухаживала за лошадью, доила корову, а в свободное время бродила по полям и во все горло, надсаживаясь до посинения, распевала романсы, безбожно перевирая при этом слова. Только так ей удавалось разрядить накопившееся в ней раздражение.
Порой Пьетро и Эльвире, родителям Лены, приходила в голову мысль, что она и вправду сумасшедшая, а не просто с придурью, и тогда они начинали поглядывать на младшую дочку едва ли не с робостью. Крестьяне всегда испытывали суеверный ужас перед безумием.
Лена тем временем продолжала неудержимо тянуться вверх, тоненькая и стройная, как тростинка. Ее платья — числом всего два, выходное и повседневное, — приходилось регулярно надставлять, но все равно они были коротки. Она не обращала на это внимания и никогда бы не осмелилась попросить у матери новое платье. Да и все ее ровесницы были одеты не лучше. Лишь изредка какая-нибудь из них являлась в церковь Святого Стефана к воскресной мессе в новом наряде. Лена плохо видела и даже не замечала этих редких перемен. Если же счастливица нарочно подходила к ней, чтобы продемонстрировать обновку и похвастаться, она начинала щуриться, стараясь получше разглядеть, и говорила: «Я рада за тебя», хотя на самом деле ей было безразлично. Лене казалось, что сама она даже в королевском наряде все равно выглядела бы пугалом огородным.
Алтарь был богато украшен цветами. Во время мессы, сидя на скамье вместе с другими девочками или преклоняя колени, Лена с упоением вдыхала их тонкий аромат, смешанный с дурманящим голову запахом оплывающего свечного воска и ладана, курившегося в кадиле. Затверженные наизусть латинские слова молитвы она повторяла машинально, не понимая их смысла. Они представлялись ей чем-то вроде волшебного заклинания, оберегающего от гнева грозного и далекого бога, которого приходилось почитать, хотя он ей совсем не нравился.
Зато ей нравилось подслушивать сплетни. В кратких паузах между распеваемыми в полный голос «Ave Maria, mater Dei» и «Ora pro nobis peccatoribus», набожно сложив руки и с исступленным видом уставившись в пространство, сельские плутовки не хуже записных светских львиц успевали шепотом обменяться самыми свежими секретами. |