В канаве кто-то стучал железом. Бездельники авторитетно советовали ему бить с оттягом.
Моя когорта рассеялась: Нилина потянуло тоже дать какой-нибудь совет, Аскеров остался держать его за портупею, чтобы прапорщик не свалился в канаву. Я повел Благонравова в медпункт, не подозревая, что этим битым “Фольксвагеном” уже началась цепочка незначительных событий и поступков, которые приведут к большим подлостям.
В процедурной сидела штатская женщина с распоротым пальца на три бедром, и старшинка Люба нацеливалась прижечь рану йодом. Женщина заранее морщилась. Лица ее я тогда как следует не разглядел. Я разглядел ноги.
Такие ноги подолгу выгуливают и держат на солнце, равномерно переворачивая; из них выщипывают пушок, их протирают косметическим молочком, и еще чего только не делают секретного для мужчин, помогая природе, которая тоже не пожадничала. Это были ноги в десятом поколении. Какой-нибудь сын татарского мурзы, пожалованный деревенькой за верную службу государеву, взял в жены крепкую, как антоновка, крестьянскую девку, и его растворенная в поколениях кровь добавила широкой северной кости восточного изящества, подернула топленой пеночкой молочную кожу и подсушила мышцы.
Я спятил. Я отобрал у Любы пинцет с тампоном, что было еще объяснимо – Люба собиралась лезть йодом в рану, а следовало обработать края и зашивать. Но я помимо того стал с далеко не медицинской целью хватать женщину за коленки, я пошлил, как пэтэушник, и сюсюкал, как старуха-кошатница. Как выклянчивающий мзду сантехник, я сообщил, что иглы атравматические, не оставляющие следов – очень дефицитные иглы. А как дурак вообще, без четкой социальной принадлежности, я, спохватившись, заявил, что денег с такой красивой женщины не возьму. Как будто брал с некрасивых женщин или с мужчин.
Ее имени я не спросил и сам не представился. Лишнее. В моих глазах еще колыхались груди текстильщиц, и Благонравов был посажен для уединенных размышлений в каморку со швабрами, а промедол спрятан в сейф. Был день моих побед. Чего проще – отвести ее в пустую палату и трахнуть, не спрашивая имени.
Любой крепости лестно сдаться перед напористым солдатом. В конце концов, я спас эту великолепную ногу: если бы дура Люба прижгла рану, остался бы шрам, а так я зашью, и все пройдет.
Я специально не уложил ее на стол. Шил, встав на колени перед ней, сидящей, и запускал под юбку глазенапа. Женщина рассматривала меня сверху вниз и улыбалась!
Я совсем расхрабрился, только что башку не засунул ей между ног.
Переживавшая в этой процедурной не менее двух серьезных романов в месяц Люба понимающе хмыкала, но, дрянь такая, не уходила. Прежде она воспринимала меня как начальство, среднего рода, а тут стала нагибаться над раной с какими-то советами, показывая, что у нее в разрезе халата тоже есть на что посмотреть.
– Уйди, – сказал я Любе, – не заслоняй операционное поле.
– Так вы уже кончили! – отпустила двусмысленность Люба, но артачиться не стала, ушла, и я сразу же, бросив иглодержатель, полез руками куда хотелось.
– Наклейку, – сказала женщина, это было ее первое слово, клацающее, как сталь, и мягкое, как масло.
Оторваться от нее было невозможно, я на коленях попятился к столу за салфетками и клеолом, вырвал присохшую пробку зубами, мазнул, наклеил и снова припал к ней, как умирающий от абстиненции алкаш к пузырьку с пустырником.
– Она за дверью, – сказала женщина.
Я встал и шуганул из-за двери устроившуюся подслушивать Любу.
– Запирать было необязательно, – заметила женщина. – Голова кружится, помогите мне лечь.
Я помог. У меня тоже кружилась голова.
– Нагнитесь, – сказала женщина. И влепила мне пощечину. Объяснила: – Не хотелось при сестре, вам с ней служить. А с нами жить – вы же в сорок девятой, с Замараевыми? Ну вот, будете еще и с нами. |