В пахнущие тиной объятия речных девок тогдашний Ванька угодил по собственной дурости. Оно ведь как бывает? Соберутся парни, и давай похваляться друг перед дружкой удалью да молодечеством, и за гоготом жеребячьим разве поймешь, кто правду говорит, а кто только прикидывается? По речам да шуточкам выходило, что во всей ватаге только Ванька Корецкий еще девок не щупал. Разве ж боярский сын стерпит насмешки?
Не стерпел, вестимо. Слово за слово, ударили по рукам, и вот уже парень, озираясь да пригибаясь, чтобы бабки, Марьи-посадницы заспинники, не углядели и не словили, утек на реку, да аккурат к Девичьему затону. Накануне Ивана Купалы – самое место, чтобы нецелованным парням гулять, конечно. Девичий затон ведь потому Девичий, что испокон веков там порченые девки топились, чтобы потом выходить на берег по ночам кровожадной нежитью и неосторожных мужиков, врагов своих извечных, на дно утаскивать. Если все так говорят, так что ж не верить?
Поначалу Ванька храбрился: сказывалась гордость задетая, да и чарка, принятая для смелости, тоже помогала. Но как только из прибрежных кустов заметил он, как мелькнули над темной водой белые, полупрозрачные в лунном свете, тонкие руки, как услышал лукавые смешки и тихое девичье шушуканье, так и отпрянул, холодным потом прошибленный. Отпрянул, да не убег. Потому что ноги к влажному песку приросли, когда вышла из воды, раздвигая заросли камыша и рогоза, девка, краше которой на всем свете не сыскать. Повела белыми плечами, упругой грудью качнула, тяжелые волосы за спину откинула – и показалась онемевшему Ваньке вся, от венка на макушке до маленьких пальчиков на ногах.
– Ну что же застыл, глупенький? – мурлыкнула нежить речная и рукой белой поманила: – Иди же ко мне.
И боярский сын Корецкий пошел на зов, себя не помня. И даже когда теплая вода сомкнулась у него над головой, не пожалел ни чуточки…
…Очнулся на песке, от тины отплевываясь и скуля. Грудь горела, горло жгло, в глазах пятнами мельтешило то лицо ее бледное сквозь темную воду, то очи, грустные, будто осенние звезды. Но хуже всего пришлось Ванькиным ушам. Полыхали уши огнем, словно их только что чуть с корнем не вырвали. Потому не сразу расслышал парень страшную ругань матерную, которой его, чуть живого, кто-то от души поливал, а когда расслышал, то и половины слов не понял.
Проморгавшись, Иван рассмотрел, что над ним возвышается смутно знакомый мужик, по виду колдун, а на рожу так чисто ворон. Длинноволосый, глазищи зеленым огнем полыхают, а платье черное, латинского кроя, мокрое насквозь, так что течет с матерщинника ручьями, и даже с кончика носа капает.
– Прочухался, тупое смертное отродье?! – рыкнул он, и в этот миг Ваня узнал непрошеного спасителя. Выволок парня из омута не кто иной, как немец Тихий, бабки Марьи старинный знакомец. А может, и не немец, их поди разбери, инородцев этих. Кто говорил, что посадница с ведуном латинским дружбу свела, а кто – что так и вовсе с нечистью. По правде сказать, на нечистого Тихий походил изрядно, особенно когда вот этак зыркал. Однако ж известно, что нечисть матерного слова не переносит и от крепкой ругани бежмя бежит, а этот, поди ж ты, знай себе поливает Ваню бедного и по-русски, и по-латински, и даже, кажется, татарские словечки вставляет. |