– Может, стрелка, а может, не стрелка, – заметил я и поднял газету, Людвик встал, по дороге проехал омнибус. Кубышка спросила «ты звонил?».
2
Не сумею я об этом рассказать… обо всей этой истории… потому что рассказываю ех post. Стрелка, например… Эта стрелка, например… Эта стрелка тогда, за ужином, не была, конечно, важ-нее шахмат Леона, газеты или чая, все – равнозначно, все – в мозаику данного мгновения, звучание в унисон, гул пчелиного роя. Но сегодня, ex post, я понимаю, что стрелка была самой важной, поэтому в своем рассказе я выдвигаю ее на первый план, подбирая из массы однородных фактов конфигурацию будущего. Да и как рассказывать не ex post? Так, значит, ничто и никогда не может быть адекватно выражено, воспроизведено в своем анонимном бытии, никто и никогда не сумеет передать лепет рождающегося мгновения, то есть мы, родившиеся из хаоса, никогда не сможем с ним соприкоснуться, стоит нам взглянуть, и под нашим взглядом рождается порядок и форма… Ну что же… Все равно. Пусть будет так. Катася каждое утро будила меня к завтраку, в моих сонных глазах сразу отражался дефект ее губ, этот скользкий выверт, заклеймивший ее деревенское лицо с голубыми честными глазками. Могла ли она на четверть секунды раньше прервать свой поклон над моей кроватью? Не затягивала ли она его хотя бы на долю секунды?… Может быть, да… может быть, нет… неопределенность… только возможность, но эта возможность раскручивалась во мне при воспоминании о ночных мыслях о ней. С другой стороны… а что, если она стояла надо мной из чистой вежливости? Мне трудно было что-то заметить, наблюдение за людьми сопряжено со значительными трудностями, это вам не натюрморты, которые можно как следует разглядеть. Во всяком случае, я каждое утро лежал под ее губами, это проникало в меня и оставалось на весь день, храня разногубую комбинацию, в которую я впутывался намеренно и упрямо. И мне, и Фуксу мешала работать жара, мы оба измучились, он извелся, раскис, опустился и был похож на воющего пса, хотя и не выл, а только нудил. Потолок. Однажды в полдень мы, как всегда, валялись на кроватях, окна были занавешены, день гудел от мух, – и я услышал его голос.
– Майцевич наверняка дал бы мне работу, но я не могу бросить того, что у меня уже есть, это мне должны зачесть как практику, иначе я потеряю полтора года… да что тут говорить… не могу, и все… Посмотри, там, на потолке…
– Ну и что?
– На потолке. Там, около печки.
– Ну и что?
– Что ты видишь?
– Ничего.
– Если бы я только мог ему в морду плюнуть. Но не могу. Да и не за что. Ведь он не по злой во-ле, просто я действую ему на нервы, когда он на меня смотрит, у него челюсть отваливается… При-глядись-ка получше, там, на потолке… Ничего не видишь?
– А что?
– Что-то похожее на ту стрелку, которую мы в столовой на потолке видели. Эта даже заметнее.
Я ничего не отвечал, минуту, другую, он снова заговорил:
– В том-то и цимес, что вчера ее не было. – Молчание, жара, не оторвать головы от подушки, слабость, а он опять заговорил, как бы цепляясь за собственные слова, которые увязли в соусе полуд-ня. – Этого вчера не было, вчера в этом месте спускался паук, я за ним наблюдал, наверняка бы заме-тил, – но этого вчера не было. Видишь основную линию, стержень, его не было, остальное: наконеч-ник, переплетение линий у основания – это, согласен, старые трещины, но стержень, самого стержня не было… – Он вздохнул, слегка приподнялся, оперся на локоть, пыль кружилась в пучке света, про-бивающегося сквозь дыру в шторе: – Этого стержня не было. – Я услышал, как он выкарабкивается из кровати» и увидел его в подштанниках, с задранной головой, занятого изучением потолка, – я удивился – какая работоспособность! Ну, лупоглазый! Лупоглазой мордой он вперился в потолок и изрек: – Фифти-фифти. |