Мы как бы превратились в символы самих себя. Земля… камешки-комочки… трава… я понимал, что из-за отдаленности возникает необходимость прогуляться, нечего здесь стоять, из-за отдаленности зна-чение происходящего здесь и сейчас становится огромным. И решающим. И эта громада, эта мощь… ох, хватит уже об этом, пойдем прогуляемся! Громада и мощь, что это за птичка, громада и мощь, солнце уже заходит, прогулочка… Если я кота задушил – повесил, то и ее придется задушить – пове-сить… Для себя самого.
В кустах у дороги он, воробей, висит, и висит также палочка в нише стены, они висят, но не-подвижность в этой неподвижности переходит всякие границы неподвижности, одна граница, вторая граница, третья граница, переходит четвертую, пятую, шестой камешек, седьмой камешек, травинки… попрохладнее… Я поднял глаза, ее уже не было, она ушла со своими распутными губами, она где-то там, с губами своими. Я отошел, то есть отошел от того места, где стоял, и шел по лугу, в лучах солнца, но не таких докучливых, – ив тишине лона гор. Мое внимание занимали случайности на моем пути, в основном камешки в траве, которые затрудняли шаг, как жаль, что она не оказывает мне сопротивления, но, с другой стороны, как может оказывать сопротивление существо, для которого слова служат только предлогом для голоса, ха-ха-ха, как она тогда, после, убийства кота «давала показания», ну что же, нет сопротивления, значит, нет. Какой нескладной была наша встреча, боком друг к другу, с опущенными головами, ни взгляда, как слепые, – все больше цветочков в траве, голубых и желтеньких, купы елей, пихта, местность шла под уклон, я был уже довольно далеко, непонятная субстанция чего-то чужеродного и чужедальнего, порхающие в тишине бабочки, нежное дуновение ветерка, земля и трава, леса, перерастающие в скалы, а под деревом лысина, пенсне – Леон.
Он сидел на бревне и курил сигарету.
– Что вы здесь делаете?
– Ничего, ничего, ничего, ничего, ничего, ничего, – отозвался он со счастливой улыбкой.
– Что вас так обрадовало?
– Что? Ничего! То-то и оно-то: ничего! Хе-хе, ничего, каламбурчик?… Гм-гм-гм…
Меня радует именно «ничего», поймите, милостивец мой, разлюбезный компаньонус, собу-тыльник и попутчик, ведь «ничего» – это как раз то, что я делал и делаю всю жизнь. Человекус стоит, сидит, пишет, говорит… и ничего. Человекус покупает, продает, женится, не женится – и ничего. Чэ-эк сидюсиум на бревнюсиум – и ничего. Вода содовая.
Он медленно, пренебрежительно цедил слова, как из милости. Я сказал:
– Вы так говорите, будто никогда и не работали.
– Работать? Как же, как же! Неужели! Вот именно! Банкирчик! Банкируша! Банки-рус глухус по колено брюхус! Рыба-кит. Гм-гм. Тридцать два года. Ну и что? А ничего!
Он умолк и дунул в руку.
– Улетело?
– Что у вас улетело?
Он ответил в нос, монотонно:
– Годы распадаются на месяцы, месяцы на дни, дни на часы, минуты на секунды, а секунды улетают. Не поймаешь. Улетело. Утекло. Что я такое? Некоторое количество секунд, которые улете-ли-утекли. В результате: ничего. Ничего.
– Обокрали! – возмущенно закричал он. Снял пенсне и трясся, старик-стариком, как сердитые престарелые господа, которые время от времени протестуют на углах улиц, в трамваях, перед кино-театрами. Поговорить с ним? Поговорить? Но о чем? Я все еще блуждал, не понимая, куда свернуть, то ли вправо, то ли влево, сколько же, сколько нитей, ассоциаций, инсинуаций, если бы я захотел пересчитать их все с самого начала: пробка, блюдце, дрожь руки, труба, – то заблудился бы в тумане вещей и событий, расплывчатых, недостаточно увязанных в единое целое, постоянно та или иная деталь цеплялась за другую, образовывались соединения, но тут же возникали новые связи и комбинации, обозначались новые направления, – вот чем я жил, будто и не жил, хаос, куча мусора, мезга, – я совал руку в мешок с мусором, вытаскивал что попало, осматривая, прикидывал, годится ли для строительства… домика моего… который, бедолага, приобретал фантастические очертания… и так без конца… Но этот Леон? Мне уже давно казалось, что он будто кружит вокруг меня и даже передразнивает, существовало какое-то сходство, хотя бы в том, что он запутался в секундах, как я в мелочах, были, кстати, и другие улики, заставляющие задуматься, те же хлебные шарики за ужином и другие мелочи, это ти-ри-ри, и, наконец, не знаю почему, но у меня мелькнула мысль, что та мерзкая «самодостаточность» («к своим со своим и за своим»), наползающая на меня со стороны Толей и ксендза, также будто бы, как-то, с какого-то боку и к нему имела отношение. |