Фукс побежал, на-шел подходящий для перехода брод и крикнул «сюда». Скудость света ощущалась все больше в про-свете, обрамленном по краю лесом. Люлюся взмолилась:
– Лёлик, пожалей мои туфельки, возьми меня на ручки, перенеси! Ой-ё-ёй!
На что нахально Люлюсь:
– Пан Толя, да перенесите вы ее!
Когда Толик ответил покашливанием, Люлюсь задрыгал ляжками и заявил с самой невинной, наивной серьезность гимназистки:
– Честное слово, я совершенно выбился из сил, замертво падаю, окажите мне такую любез-ность!
Развивалось это следующим образом: Люлюся крикнула в адрес Люлюся: «Подлец!» Подбежа-ла к Толе и почти приплясывала перед ним: «Пан Толя, я так несчастна, меня муж бросил, пожалейте мои туфельки!» И выставляла ножку. Люлюсь: – Честное слово, пан Толя, раз, два, три, была не бы-ла! – Люлюся: – Раз, два, три! – И просилась к нему в объятия. Люлюсь: – Гайда, была не была. Раз, два, три!
Я не очень приглядывался, меня больше интересовало окружение, среда, то, что окружало и стесняло, например, давление гор, которые издали обнимали и сжимали, проявляя уже некоторые признаки суровости, огрузнев от приникших, расплывшихся лесов (хотя высоко над ними еще стояло сияние – но отлетевшее). Несмотря на это, я отлично видел, что Люлюсы исполняют боевой танец, ротмистр ничего, Фукс на седьмом небе, Людвик ничего, ксендз стоит, Лена… почему я опоганил ее для самого же себя тогда, в первую ночь, в коридоре, губой Катаси и почему вместо того, чтобы назавтра же забыть об этом, я к этому вернулся и закрепил?… Одно вызывало во мне любопытство, одно интересовало, была ли эта, в частности, ассоциация лишь причудой с моей стороны, или действительно существовала между ее ртом и этой губой какая-то связь, которую я подсознательно предполагал, – но какая? Какая?
Барский каприз? Проявление распущенности и самодурства? Нет. Я не чувствовал за собой ви-ны. Такое со мной случилось, но это не я… Зачем мне умышленно осквернять ее для самого же себя, ведь без нее моя жизнь уже не могла быть многозвучной, свежей, живой, а лишь полумертвой, гни-лой, извращенной, омерзительной, без нее, стоящей здесь в сонмище соблазнов, на которые я пред-почитал не смотреть. Предпочитал смотреть в землю и держать в голове долину. Нет, не то, чтобы я не мог ее любить из-за этой свинской ассоциации с Катасей, не в этом дело, хуже, что я не хотел ее любить, мне не хотелось, а не хотелось потому, что если бы у меня была сыпь на теле и с этой моей сыпью я бы увидел прекраснейшую из Венер, то мне бы тоже не захотелось. Я даже не смотрел бы на нее. Мне было плохо, поэтому и не хотелось… Так… так… значит, я омерзителен, а не она? Значит, во мне причина мерзости, моя здесь вина. Нет, не добраться мне до сути. Не додуматься… И вот, «возьмите меня», ножки Люлюси в цветных чулочках, «возьмите, пан Толя, по-дружески, у вас тоже медовый месяц»…
И голос Ядечки, глубокий, в полную грудь, искренний, благородный!
– Толя, прошу тебя, перенеси же пани!
Я взглянул. Толя уже укладывал Люлюсю на траву на другом берегу ручья, скандал закончился, мы опять идем, медленно идем по этой траве, мед, почему мед, мед с пальцами ксендза, я шел, как ночью через лес, где неуловимые, неведомые шорохи, формы, тени мучительно сгущаются и давят, окружив и изготовившись к прыжку и нападению… а Леон, что же Леон со своим бембергом в берг? Сколько он будет подстерегать и подкрадываться? Откуда выпрыгнет зверь? На лугу, окруженном горами, которые безмолвно погружались в забытье и запустение, воздвигая гигантские, неприступные взгляду валы, башни безжизненности, крепости слепоты и немоты, на этом лугу показался из-за деревьев дом, который не был домом и существовал лишь постольку, поскольку не был… не был тем домом, оставшимся там, далеко, со встроенной схемой-системой: повешенный воробей – висящая палочка – удушенно-повешенно-зарытый кот, все под присмотром «манерных» губок Катаси, которые могли быть или в кухне, или в саду, или на крыльце. |